Борис Лейбов – Мелкий принц (страница 26)
Мы курили и смеялись первым взрослым смехом, притаптывая расстрелянный мною снег между ее сапожками. Она придавила семя каблучком и сказала:
– Ну вот, летом здесь вырастет яблонька.
И после ее этой «яблоньки», трепетной и фольклорной, мне даже показалось, что следующие разы возможны. Но без «но» не бывает, так ведь?
Это случилось на «Академической». Известный голос произносил: «Осторожно, двери закрываются», а Наташа положила голову мне на плечо и взяла мою руку в свои. Что-то есть неуловимое в простых движениях, обозначающих родство. Я, заверенный поглаживанием своей ладони, размяк и спросил глупость, на правах родного:
– Наташ, а почему ты плачешь на службах?
Не отрывая головы и не желая обидеть, она ответила громко, перекрикивая тронувшийся поезд:
– Ты все равно не поймешь.
Я повернул голову, поцеловал ее темя и спросил ее ухо, как, наверное, греки спрашивали оракул – осторожно:
– Почему?
Она оторвалась от плеча, посмотрела удивленно и бесхитростно ответила:
– Так ты еврей.
Голова ее вернулась на нагретое за две станции плечо. И так, душа в душу, но только ее в мою, мы доехали до «Беляева». Я, как водится, проводил девушку до двери. На расспросы «что случилось?» рассеянно отмахивался.
– Кажется, здесь рядом живет Пригов, – было последнее, что я сказал Наташе, чтобы что-то сказать, заполнить обжигающую тишину, в которой доброй, но безнадежно глупой Наташе было не по себе. Мне вот не по себе с 1983-го, но я не позволяю непозволительного – объяснять людей категориями.
Новый дом родителей находился недалеко. Его крышу-башенку было видно, вернее рекламу банка, установленную на ней. В чужих, но понятных дворах я кружил вдоль оград, по проезжей части и не заходил внутрь, за декоративный заборчик. Теперь-то это точно чужой мир, детский, да и торопиться мне было нечего. Пускай дворы по диагонали пересекаются быстрей – я выветривался, обещал ведь отцу. За один день я потерял Федора, Наташу и невинность, и ничего не чувствовал и был равнодушен к первым двум потерям, а третьей был даже рад.
Она звонила еще несколько раз, как София Скаримбас, только не в дверь, а по телефону.
– Девушка, – шептала мама, прикрыв трубку ладонью, а я корчил физиономию и мотал головой, и мама лгала, что я моюсь, вышел в магазин, шатаюсь невесть где, и когда буду дома, никто не знает. Весной, вскоре по возвращении в школу, у Наташи случился роман с Валерой. Он был собой доволен и любил рассказывать подробности ребятам, собравшимся покурить у входа в дортуар. «Ага, знаю», ухмылялся я, хотя, впрочем, никогда не задерживался. Истории эти казались мне гадкими. А в марте мне случилось возвращаться из Ниццы с Наташей одним автобусом. Она наказывала меня презрительным взглядом, а я слушал Life on Mars и снова гадал про людей за окном.
Мне повезло. За день до вылета, либо в сочельник, либо седьмого, я застал маму спящей. Из отцовской комнаты доносился шелест бумаг и редкий сухой кашель, контролируемый, каким прочищают горло. Не болезненный. В щель под дверью пробивался желтый диск света. Смерклось. Я вошел в мамину комнату запереть бьющуюся о раму створку. Холодная спальня погрузилась в сумрак по хрустальную люстру, и только фары дальних автобусов на Профсоюзной улице изредка ездили по потолку. Мама спала, не в кровати, на оттоманке, с книгой в руках. Она спала на спине. Ее римский нос работал бесшумно. Плед подымался и опускался. Я всмотрелся, конструкция лица распалась, мне привиделся парус, парусник, черные волны покрывала, я расслышал голоса матросов, французские голоса, и тогда на цыпочках я вернулся к окну, которое недавно закрыл, а за ним был не новый Черемушкинский сад, а старая девятиэтажка с Ленинского, с одним подъездом, с блеклым фонарем под козырьком и светом, льющимся из комнаты, которую чуть видно, в которой письменный стол с малахитовой чернильницей. Сыпал неторопливо снег. Лениво скрипели качели. Я был счастлив весь, каждой частицей. И на будущий день улетел обратно домой.
X
Гостиница «Белгра…»
То мартовское утро я запомнил как второстепенного персонажа. После теплого дождя лужайка под окном пахла медом. Ветерок щекотал фруктовые деревья высаженные по периметру корпуса, а те отмахивались от назойливых порывов веточками в белом цвету. «Умылась ночь и стала днем» – написал бы я, если бы уже тогда увлекался письмом не по существу. А Существо, Орэ, занимала всего меня с самого пробуждения, и я сидел над запиской к ней, дольше, чем над любой из разноцветных тетрадей, листы из которых я выдергивал уже достаточно долго. Эд разглядывал меня с верхней полки подложив под подбородок кулачки.
– А почему сейчас?
Он любовался моей немощью, моими безнадежными попытками позвать девушку на встречу.
– Потому что сейчас у меня есть все, что нужно.
– Деньги?
– И деньги. И брюки, и поло, и очки, и договоренность с сербом.
В минувшее воскресенье я прогулял службу, по привычке проведя день на площади Массена. Еще я ел мороженое, сливочное, в сквере с фонтанами, и под их шум едва не задремал, и уже в свойственной мне спешке к остановке забежал в «Белград» и договорился. Диплом, купленный зимой в переходе, соединявшем Покровку и Старую Басманную, хоть и не заверил серба в моей зрелости, но показался ему документом достаточно убедительным для своего оправдания в случае чего. Надо ли говорить, что номер обошелся мне вдвое больше. Привратник взял две цены; первую за десять метров с видом на море и вторую за веру в диплом искусствоведа. Двадцать второго марта я мог забрать ключ в любое время после полудня. Факс от отца я обеспечил себе сам, обошелся без Натана. Отец просил руководство школы отпустить меня и моего друга Эдварда на встречу с семьей в честь моего шестнадцатилетия. Факс пришел из гостиницы «Белград», в которой он якобы остановился.
– Напиши просто, – сказал Эд, – что ты предлагаешь. И напиши на ее родном, ей понравится.
С ее родным я все еще был на вы, чай не дворянин, но тем проще становилась задача. «Вот так однажды, – я буду рассказывать внукам, обступившим мое гаснущее тело, – нехватка словарного запаса прикинулась уверенностью, или даже дерзостью, и покорила девицу».
«Приходи в кафе „Негреско“ в полдень 22 марта. Будет выходной. Я снял номер в гостинице „Белград“».
Эд проверил, нашел три ошибки, велел переписать. Вторым вариантом он тоже остался недоволен.
– Слова пусть будут простыми, но не почерк!
И еще несколько раз я выводил буквы, а он комкал их и требовал повторения.
Седьмое письмо удалось. Слова, пустота между ними, намеренное отсутствие точки в конце запомнились резче, чем все то, что осталось за полями записки, – цветы, теплый дождь, схватка деревца с ветерком, все эти вторичные признаки повествования, как борода или мускулатура второстепенного персонажа. Буквы, значение которых отвалилось от них после тысячного прочтения, были похожи на ряд голых деревьев, высаженных вдоль шоссе. Гласные, в особенности «а» и «о», были в этом пролеске кустами. В итоговом варианте мне удалось их подстричь, так что они не выглядели пузатыми, но все равно были фундаментальней всякий «
– Эдвард.
Эд от неожиданности присел.
– Если она и придет, она не останется на ночь. Ее заберет домой обманутый отец.
Эд хмыкнул.
– А мы бы выпили в порту, поплевали б в чаек…
– Нет! Только в ласточек…
Я был уверен, что он не выйдет из комнаты. Копию факса и пропуска я убрал в его ящик под партой, к которому он не притрагивался с первого сентября. На литературе я отдал Аурелии записку со спокойным лицом, загодя принявшим отказ. Наташа, Рафаэль, Натан, Бен во все глаза смотрели, а я более не чувствовал себя маленьким, и скрытность казалась мне презрительной. (Нет. Презренной! Я перечитывал «Онегина» той весной.) «К черту секретики, – думал я, – хотите, гадайте, все равно никому ничего не скажу». Ну разве что Натану и Бену, а они пожелают мне удачи и уткнутся в проклятого Зингера, который ко второй трети надоел как теща.
В воскресенье в полдень, когда ударил колокол собора Богоматери, я стирал приставшую к белому кроссовку грязь смоченной слюной салфеткой. Салфетка, надо сказать, была розовой с золотыми буквами, сложенными в сладкое слово Негреско, созвучное отчего-то с неизвестным миру румынским десертом. Почему румынским? – да бог его знает. На подстриженной изгороди некто, сидевший за этим столиком до меня, оставил пепельницу, полную раздавленных окурков. Официант в белом пиджаке и турецкой шапочке с кисточкой не заметил ее, убрав только стол. Естественно, я был не голоден после прочтения меню. Взгляд перешагивал с остывшего кофе на пепельницу, на безупречное море за ней, и возвращался на исходную. Я бы не хотел ее так упорно, если б она была той, кто не опаздывает.
– Продавщица свинья! – Аурелия поставила бумажные пакеты на третий стул. – Мне срочно нужен сахар, – она манерно махнула (эй, человек).
Я протянул ей зажигалку, откинулся на мягкую плетеную спинку и стал слушать. Расслышал я только то, что она тоже волновалась, пряча волнение за жалобами на мелочи этого мира. Я бы не хотел ее так упорно, если бы она не жаловалась на все на свете, выпятив губы и нахмурив лоб.