18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Борис Лейбов – Мелкий принц (страница 18)

18

Дед вздрогнул, затем огляделся и, не заметив театрального действия, сбросил руку. «Я? Я молодой? Спасибо вам!» – и разулыбался так широко, как умел только он – и Юрский в «Золотом теленке». Дед улыбался не ртом, не глазами, а всем своим существом, и я не встречал людей, которые бы волей или неволей не улыбались ему в ответ. Я думал, он такой один.

Из облака вышел Зиновий и предстал перед дедом тонированным зеркалом. Рыжим он не был. Его кудри были черными, как черный квадрат. Удивительной схожести два пожилых еврея обнимались. Я стоял поодаль, на голову выше их курчавых шапок, у самой «Авроры». Крейсер никакого такого отпечатка революции и славы не носил. Качался себе угрюмо, чуть менее серый, чем вода под ним. Наверное, все однажды окажется обыкновенным: «Аврора» – просто корабликом, Рубикон – просто речкой, Олимп – просто горкой. И пока два старика трясли друг друга за плечи, соблюдая очередность, и восклицали: «Ну вот ты какой стал!», – я загрустил о своем. Вспомнился все тот же сад, фанерная «Аврора», тощий Леша Смирнов (будь он проклят), назначенный капитаном. Он командовал залпом по Зимнему, а я стоял на корме, на моей молочной шее повис театральный бинокль – семейный вклад в костюм моряка, – и молчал. Реплик у меня не было. Еще долго. Потому что голос прорежется позже.

– Мальчик готов к Петергофу? – дядя Зяма отвлекся от любимого Лёни и посмотрел на меня вверх.

– Мальчик готов, – дед взял меня под локоть.

Красные «Жигули» с базедовыми фарами в девяносто седьмом смотрелись так же нелепо, как их, дедушкины и дядины, клетчатые рубашки с короткими рукавами, вправленные в серые брюки со стрелками. По дороге нас обгоняли преимущественно длинные автомобили темных цветов, а по многочисленным набережным целой бесконечности рек проходили черные кожаные куртки и водолазки, тоже в основном черные. Меня усадили на заднее сидение.

– Как маленького! – веселился дядя Зиновий.

– Ну перестань! – веселился дед.

Я уперся головой в потолок и отвернулся на город, на новый пейзаж, и все думал, что теперь-то я готов, теперь, считай, я видел Европу дважды. Ничего русского в Санкт-Петербурге я не приметил. Даже природа за городом была строгой. Сдержанные деревья. Самодостаточные вороны. Отрешенные голуби с задранными в небо головами. Казалось, что здесь каждый сочинял стихи, а крошки на асфальте – дела московские. Никаких задушевных полей пшеницы. Никаких русских песен без конца и начала.

Со стариками я не заговаривал. Им хорошо было и без меня. Обсуждалась родня, в основном худшие ее представители, переехавшие в Майами еще в семидесятые. Я никогда не видел ни Ноника, ни Розу, ни их пидараса-сына Сашу, как сказал Зяма, а дед заметил: «Ну-ну», – и покосился на меня в зеркальце заднего вида. Я не знал их, этих американцев, и не узнаю, но я автоматически принял сторону наших, своих, потому что так правильно и так проще. Дед, однако, пытался донести до Зямы, что их брат, возможно, не так уж и заносчив и жаден и что просто жизнь распорядилась таким образом – иначе. Да, он выражался общими, избитыми фразами, а вот Зиновий клевал его ястребом, бил словами – острыми и точными. Слушать его было восхитительным опытом.

– Все, все твои слова, Лёня, бессмысленны, как остывшая баня.

– Зям, ну они же свои.

– Свои – это те, Лёня, в чьем присутствии будет комфортно умирать.

– Да ну, перестань. Да всякое бывает…

– Бывают и люди с пиздой, Лёня, и что теперь?

И дедушка снова покосился на меня. Дядя Зяма ведь был большим человеком культуры, искусствоведом, пальцем, направленным в потолок купе, и должен был стать моим ленинградским впечатлением, моим шагом в сторону «приличной» жизни… «Пизда» несколько портила впечатление, переживал дедушка, и я чувствовал его неловкость передо мной.

– Лёня, – дядя выдержал паузу и решил сменить тему, ну или разбить молчание. – Лёня, ты когда-нибудь видел, как рожает обезьяна?

– Что?!

– Вот и я не видел. Вон неплохое кафе, давайте сделаем привал. Мальчику надо подкрепиться.

Забота о мальчике была изящной маскировкой желания выпить. Мальчику разрешили одно пиво и орешки, – меня укачало и аппетита не было. Себе же старики разрешили водочки, салат с яйцом, цыплят и еще немного чего-то фиолетового и грузинского.

Официантка была широкой и усталой. Легинсы стягивали ее мощный зад и опорные столбы ног, а голубая спортивная куртка с розовыми косыми полосами прятала очевидный живот. Но так казалось только мне. Зиновий проводил ее ласковым взглядом и замахал руками, едва женщина сорока лет с грустными щеками скрылась в кухне.

– Видал?! – Зиновий выпил. – Видал?! Эти бедра высекают огонь, мальчик!

Дед кашлянул в кулак. Он уже тоже несколько выпил и бросил переживать за мой культурный восход, который оборачивался нравственным падением. И хуй бы с ней, с нравственностью, широко-широко улыбнулся дед, а я улыбнулся в ответ, потому что улыбка его была заразительней гриппа.

За вторым из трех столиков придорожной шашлычной при бензоколонке томился ожиданием юноша. Он пришел с цветами. Официантка, прометеева дочь, принесла ему вазу – разрезанную пластиковую бутылку – и усадила в нее пять его розовых тюльпанов. Еду молодой человек не заказывал. Он ждал и поминутно смотрел на часы.

– Ох, – вздохнул Зиновий, – цветы – мясо жизни.

Он допил рюмку и попросил счет. Когда дедушка полез в карман брюк за портмоне, дядя внезапно схватил его руку, как бы остановив на подступах к деньгам и театрально воскликнул:

– Москвичи, зачем вы меня обижаете, как козу?!

Он расплатился, кивнул деду «после вас» и обеими руками указал путь к «Жигулям», которые стояли в паре метров от нас. До Петергофа, оставшиеся минут десять, молчали все. Никто и не думал, что водителю водку пить не стоило. В девяносто седьмом водились другие страхи.

На Петергоф падала вода с неба. Фонтаны тужились ее вернуть. Золотые дельфины плевались в стороны. «Мокрое место», – подумал я. Мы уселись на скамью против блестящего Самсона. Нас частично спасала густая крона, но старики рисковать не любили и, раскрыв каждый свой зонт, возвели их высоко над своими головами и едва закрыли мою. Пробил час культуры, понял я. Сейчас искусствовед расскажет мне про Петра, Петербург, Петергоф, Петроград и Петродворец. И, обогащенный этими знаниями, я через неделю приземлюсь на Лазурном берегу, буду разбираться в каскадах, верхних и нижних садах лучше всякого француза и не уроню престиж (как выразился бы дед) своей великой родины. Но Зиновий достаточно долго не говорил, и только когда молчание достигло неловкости, не отрываясь от скульптурного ансамбля, он зашел со слов: «Вот, например, Самсон…».

Что это такое было? И зачем? Я задавался впоследствии этими вопросами. Битый час мы с дедом слушали рассказы о судье, о силе его волос, о своих, о чужих, о мужской слабости и о филистимлянских шлюхах.

– Блядская Далила! – и мы с дедом понимающие кивали, а Зяма горячился и переживал за Самсона как за родного, как за сына Сёму, которого обрили хулиганы в школьном туалете. Признаться, вся эта история разворачивалась в моем воображении в диковинном ближневосточном крае, поутру, в розовом свете раннего солнца, а все потому, что «Назарей» мне послышалось как «на заре». Я даже напевал после слово «назарей» на мотив песни «Альянса» и таинственно улыбался самому себе.

– Так-то, – не подытожил ни одним умозаключением или напутствием свою историю дядя.

В тот день я принял решение больше не стричь волос и держался его до самого Нового девяносто восьмого года. До каникул. Парикмахера было не избежать уже только потому, что родители не узнали меня в зале прилета.

Зиновий остановил машину у гостиницы «Октябрьская». Дед с ним обнялся. Затем Зяма обнялся с дедом. Зяма посмотрел на меня, улыбнулся широко, по-дедовски, и повторил свое «так-то». Его почерневшие к вечеру «Жигули» быстро сгинули в желтом сумеречном тумане. А тот тек по проспекту от реки вверх и глотал один за другим дома. Красивые дома – не чета нашим. От Московского вокзала остались только электрические буквы и часовая башенка. Я Зиновия больше не видел, а дед видел, может быть, еще раза два или три и передавал мне во Францию его приветы.

Дед спал уверенно, подложив под голову ладони. Его нижняя челюсть гуляла, а губы жевали пустоту. Тесный номер, обитый ковролином и наполненный весь чем-то мягким и шерстяным, навис надо мной. Низкий потолок наступал на живот, а зашторенные окна только усугубляли духоту. Дед вскрикнул и перевернулся на правый бок, спиной ко мне и к тумбочке, нас разделявшей. Этот неожиданный звук, разбивший тяжелую тишину бессонницы, послужил сигналом. Как однажды выстрел «Авроры» – подумал я. Затем встал, оделся и бесшумно вышел.

Мне было пятнадцать лет. Заканчивался август девяносто седьмого. Через несколько дней мне предстоял переезд, одинокий и дальний, и тревожность, бродившая подле последние дни, помахивая издали, в ту ночь подошла вплотную и обняла – так крепко, как обнимают любимые после долгой разлуки, не размыкая объятий.

Где-то высоко над Цюрихом погас навигационный экран. Самолет содрогнулся, еще, и еще, и провалился. Желудок уперся в кадык, сердце замерло, серого цвета отец смотрел перед собой. Я закрыл глаза и думал, как теперь мама останется жить одна в нашей трешке на Ленинском. И еще я думал, как будет выглядеть ничто, которое наступит вот прямо сейчас. Потолок выплюнул кислородные маски, и те в своем множестве качались, ненужные, как забытые меж зубов нити. Пробежала стюардесса, затем вторая. Мы больше не падали, а где-то низко летели. Помигал и остался свет. Через проход плакал крупный мужчина, и его успокаивала его крупная женщина.