Борис Ларин – Эстетика слова и язык писателя (страница 8)
3. Эмотивность поэтического впечатленья отличается от всякой эмоциональности в двух отношениях: основным чувством при чтении стихов бывает такое несводимое к другим, которое можно назвать чувством переменного лирического напряжения. Мы замечаем его как особое волненье, обусловленное восприятием стихов — тесно связанное с первизной созерцания и всеобщностью его (как бы от проникновения в непреходящее, сверхиндивидуальное).
Все другие эмоции могут соучаствовать, но с исключительным характером абстрактности: вне собственно-моих чувств и не именно так, как бывало, как знакомы эти чувства (например, злобы, влеченья или боли и т. д.) вне поэзии.
Самоценность речи — 1) в том, что она испытывается не как бывающая, всегда возможная, а лишь раз бывшая, 2) в особой внушительности — в необычайной динамичности и сложности семантического воздействия, 3) и в определенной стройности осмысления, не произвольной, предустановленной.
Итак, вот свойства самоценности: кажущаяся
Дальнейшая работа даст текстуальные указания в обоснование этих тезисов.
Здесь я оговорюсь напоследок по поводу двух возможных недоразумений.
Многие теперь тешатся своей механистической трезвостью и смелыми вивисекциями литературы. Я вижу в этом только студенческое позерство, а не подлинное научное отреченье. Они употребляют эту маску только перед печатным станком или профанами. Без целостного восприятия они не могут обходиться в своих работах о поэзии, а вивисекции тем более целесообразны, чем меньше в них неосмотрительного азарта. Продуманный и бережный анализ делают немногие, это очень трудно.
Другое возможное недоразумение, что во всем предыдущем — явно преобладающее значение придано смысловой стороне поэзии. Конечно, в этом есть некоторая доля научного «генотеизма» Мане Мюлля: главными считать те явления, какие сейчас изучаются. Это необходимо и едва ли предосудительно, когда работа должна завоевать признание, когда она несколько «против течения». Относительная величина нарочито выдвинутого элемента определится потом легко.
Мое искомое — смысловой коэффициент художественной речи. И может показаться, что я приближаюсь к идеологам литературы. Вот насколько.
Признаю, что в каждом литературном произведении должен быть в существе бесспорный, конечный смысл, хотя бы о нем спорили, хотя в некоторых (будто бы литературных) его и не бывает. И пусть он называется «содержание», «идея» — как угодно.
Для простаков «основной смысл» можно отождествлять с «авторским замыслом», во многих случаях документально засвидетельствованным (например, среди опубликованных черновых набросков «Возмездия» Блока). Он лишь одна из возможных сигнатурок этого смысла. Но, конечно, «содержание» — только один из элементов воздействия, как контуры у живописца. Не идти дальше изучения контуров — удел незавидный. Пренебрегать ими и гордиться этим, как здравой научностью, — ребячество... Но художественное богатство не зависит от такой монистической выдержанности. Оно в многодельности средств всякого искусства. Надо изучать художественные заложения во взаимодействии их всех: звучности и смысловых колоритов, композиции и мысленной, идейной оси.
Но господство, просто суммарное преобладание мысленной стихии в поэзии — очевидно.
Те, кто придерживается теории зависимости или обусловленности поэзии просторечьем, считают отличием художественной речи образность, то есть смысловую реализацию ее преимущественно в конкретных представленьях.
Их трудно убедить в инородности поэтической семантики не по одному только указанному психологическому признаку, а по наличию эстетической квалификации. Как раз психологическая характеристика оказывается самой сомнительной. Воображательная реализация поэтической речи потенциальна и необязательна, она более помеха, чем средство эстетического воздействия. (При анализе лирических образцов это будет показано.)
Когда же сводят язык поэзии к просторечью, оказывается, что с точки зрения «здравого смысла языка» у поэтов многочисленны иррациональные моменты, абсурдные выражения. Отсюда — учение о заумности ее[19]. С другой стороны, В. Шкловский, Р. Якобсон пришли к нему в полемическом увлеченье против положения потебнианцев, что поэзия есть такой способ, прием мышления, при котором суждение происходит при помощи образа, имеющего непременно иносказательное значение[20].
Надо признать заслугу ОПОЯЗа в дискредитировании односторонней теории Потебни и дурного ее развития у последователей.
Но надо решительно отвергнуть учение о заумности поэтической речи во всех его видах (например, об «инфантилизме» поэзии).
В нем спутаны и проблематический генетизм Ал. Веселовского («слово — приемыш поэзии»), и неверно примененные цитаты авторских признаний, и патетическая пропаганда футуристических манифестов.
В последний раз отчетливо формулировал этот принцип Р. Якобсон[21]: «Слово в поэзии утрачивает предметность, далее, внутреннюю, наконец даже внешнюю форму и стремится к эвфоническому слову, заумной речи. — Поэту важен токмо звон (Тредьяковский)».
Здесь — так же сомнительно единомыслие с Тредьяковским, как у В. Шкловского с Ю. Словацким (он приводит: «Настанет время, когда поэтов в стихах будут интересовать только звуки». Ю. Сл.). Оба афоризма поэтов надо сопоставить по мысли не с ОПОЯЗовским догматом, а с Верленом: «De la musique avant toute chose».
В. Шкловского и примыкающих отделяет от этих поэтов взгляд, что в искусстве все предназначено, как в кустарном производстве. «Прием» — герой науки о литературе. «Я знаю, как сделан автомобиль, я знаю, как сделан Дон Кихот»[22].
Как однажды сделано литературное произведение — мы никогда не узнаем, но можно тут играть догадками. А вот почему и как оно действует, значит что-то для нас, — это можно исследовать.
Утверждению ОПОЯЗа о заумности можно противопоставить формулу индусской поэтики: «Словесная сторона в поэзии не должна останавливать на себе слишком много внимания, иначе не будет чувствоваться преобладание скрытого смысла»[23]. Слова поэта нередко остаются загадочными, потому что «имеющие уши, чтобы слышать, — не слышат» и потому, что не всегда совладает с языком поэт.
Но и помимо того, есть что-то мешкотное и унизительное в исполнении всех требований социально-языкового такта. Редко недостает его у поэта. Чаще он не повинуется общим нормам, сообразуясь с теми, которые нам не свойственны, пока даже не уследимы.
Незавершенный набросок строительного проекта, отдельно взятый эскиз художника не годится в настенные картинки для школьников — и тем не менее может быть гениален. Но практическую негодность, необозначенность или несуразность обрывка никто не объявит признаком архитекторского чертежа, ни живописи. А с поэзией теперь расправа коротка. Берут темные без контекста отрывки или непригодные образцы и утверждают «на фактах» учение о заумном языке поэтов.
Поэзии нет бессмысленной, есть непонимание ее.
За это и В. Хлебников будто бы «заумный»:
(Сб. «Молоко кобылиц». М., 1914)
Только в исключительных случаях стихотворение бывает действенно всей полнотой художественной насыщенности с первого чтения. Повторного, длительного внимания требует восприятие изящной литературы.
Стихи мы должны читать именно так, как виртуоз читает музыкальную пьесу. Когда уже все разъял и вновь сладил, все заметил в деталях и запомнил все пассажи, тогда даст себе отдых, чтобы слились впечатления. Если потом сдует пепел с мерцающей памяти — засветит, оживит художественное созданье.
Не легко и не всякий может разбудить гул Дантовых стихов, изведать несравненный юмор и мастерство Сервантесовой речи, но почему-то совсем иначе судят о трудности понимания Пушкина... Но еще труднее исследователю. Он должен вслушиваться в стихи так пристально, что притупляется восприимчивость, ослабляется эстетический эффект поэзии. Тогда даже верное самонаблюдение может дать негодный результат, — все равно как поверхностное ознакомление.
Еще значительнее трудности следующей фазы работы. Надо установить психологические, философские термины для систематизации своего опыта в области эстетики языка. С первых же попыток изложения видна непригодность традиционных: «чувство прекрасного», «эвфония», «симметрия в композиции», «эмоциональный тон», «организация речевого матерьяла» и пр.
Пора осветить эту область. Но наблюдаемые психические состояния едва уловимы в их мгновенности и сложности. Они не названы, и большим достижением было бы определение их. Надо преодолеть психологические трафареты и случайность субъективного опыта, восходя к достоверности широких и ясных обобщений. Для этого необходимо проделать сводку наблюдений в категории, определенные по содержанию и объему, и затем открыть все мыслимые отношения этих категорий.
С ясным сознанием трудности потребного тут исследования я могу сделать только попытку подготовительного характера. Время и сотрудничество многих, посвящающих себя тому же, преодолеет всякую крутизну в науке.