Борис Ларин – Эстетика слова и язык писателя (страница 24)
Присоединимся и мы к этому суждению «понимающей Чехова публики», как выразился Горький.
Как же преломляется в стилистическом плане позиция Чехова — реалиста, поддающегося соблазнам символизма?
Не стремясь порушить принципы реалистической манеры письма, избегая новаторства языка в общепринятом понимании, Чехов борется с традицией профессиональных «драмоделов», он освобождается от шаблонов и трафаретов, вносит в текст своих пьес звенья чистой поэзии — облагороженной, музыкальной, напряженно выразительной речи.
Вопреки традиции, в отличие от старшей русской драматургии, он не только не избегает символики ситуаций, но и смело прибегает к символической образности языка. Это создает контраст обыденной и глубоко поэтической речи, антитезу высокого и смешного, волнующе необычайного и ничтожного — опять-таки шекспировские светотени.
Начнем с лейтмотива пьесы, ставшего ее заглавием, с символа чайки. Он появляется первый раз во втором акте[85]:
«
«
Во 2-м явлении третьего акта Тригорин говорит Нине:
«...Я буду вспоминать вас, какою вы были в тот ясный день — помните? — неделю назад, когда вы были в светлом платье... Мы разговаривали... еще тогда на скамье лежала белая чайка.
В этот миг Нина напомнит нам тригоринский «сюжет для небольшого рассказа». Зрителю все дано, чтобы сомкнулись эти два образа.
В четвертом акте Треплев по настоянию Дорна трудно и горестно рассказывает о Нине: «Что же вам еще сказать? Потом я, когда уже вернулся домой, получал от нее письма. Письма умные, теплые, интересные; она не жаловалась, но я чувствовал, что она глубоко несчастна; что ни строчка, то больной, натянутый нерв. И воображение немного расстроено. Она подписывалась Чайкой. В «Русалке» мельник говорит, что он ворон, так она в письмах все повторяла, что она чайка» (с. 272).
Треплеву чужд этот тригоринский символ, он приписывает его только «расстроенному воображению» Нины.
А самому Тригорину? Он появляется на сцене вслед за рассказом Треплева в четвертом акте и отрекается от своего образа. Чуткий зритель улавливает жуткость омертвения символа.
«
Тригоринский символ превратился в чучело. Тригорин защищается от напоминания о Нине Заречной.
Едва он и все вышли, к окну Треплева прибилась из ненастной ночи Нина, и в последнем своем монологе она воскресила свой символ, повторила его трижды, словно в бреду: «Зачем вы говорите, что целовали землю, по которой я ходила? Меня надо убить.
И потом, когда узнала, что приехал Тригорин, этими же словами прерывает свой рассказ о первых неудачах на сцене: «Я — чайка. Нет, не то... Помните, вы подстрелили чайку? Случайно пришел человек, увидел и от нечего делать погубил... Сюжет для небольшого рассказа. Это не то...
В третий раз — совсем приглушенно, — прощаясь с Треплевым: «...Я люблю его. Я люблю его даже сильнее, чем прежде... Сюжет для небольшого рассказа...» (с. 281).
Они ушли и не вернутся — Нина и Треплев, две чайки исчезли в ненастной ночи; возвращаются все остальные, все остающиеся. Шамраев подводит Тригорина к шкафу:
«Вот вещь, о которой я давеча говорил...
Если Чайка и символ гибели Треплева и символ злосчастной доли Нины Заречной, то символический эффект приобретает и второе отречение Тригорина, причастного к гибели этих двоих, и сразу за ним — последний выстрел Треплева, как конец, как логически необходимый финал пьесы.
Символ чайки пронизывает всю пьесу. Другие символы композиционно свободны. В них проявляется общая символическая суггестивность «Чайки», засвидетельствованная современниками. Из многих записей приведу одну: «Для вскрытия внутренней сущности его (Чехова) произведений необходимо произвести своего рода раскопки его душевных глубин». И ниже: «Незрячему глазу кажется, что Чехов скользит по внешней линии фабулы, занимается изображением быта, мелких жизненных деталей. Но все это нужно ему лишь как контраст к возвышенной мечте, которая непрестанно живет в его душе, томясь ожиданиями и надеждами»[86].
Внешняя линия фабулы в «Чайке» не видна (и это подчеркивал В. И. Немирович-Данченко). Вместо нее — как крепление композиции — выступают повторения ситуаций, повторы реплик, пронизывающий лейтмотив чайки.
Второй чеховский символ — без композиционного значения, мимолетный: медальон с вырезанной надписью заглавия книги, страницы и строк, подаренный Ниной Тригорину (см. с. 257 и 262, 263); в указанном месте Тригорин отыскал слова: «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее».
Тригорин раскрывает символическое значение этой фразы так: «Отчего в этом призыве чистой души послышалась мне печаль и мое сердце так болезненно сжалось?...» (с. 263).
В. И. Немирович-Данченко пишет: «Эта фраза из повести самого же Чехова («Соседи»), и дышит она самоотверженностью и простотой, свойственной чеховским девушкам»[87].
Мы бы сказали, что это символ безграничной жертвенности и грозной силы девической любви. Возможны другие и множество других преломлений этого символа, но все они близки в своем разнообразии.
И еще один обрамляющий рой символов — монолог Мировой души — девушки в белом в пьесе Треплева: «Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звезды и те, которых нельзя было видеть глазом, — словом, все жизни, все жизни, все жизни, свершив печальный круг, угасли... Уже тысячи веков, как земля не носит на себе ни одного живого существа, и эта бедная луна напрасно зажигает свой фонарь. На лугу уже не просыпаются с криком журавли, и майских жуков не бывает слышно в липовых рощах. Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пустo. Страшно, страшно, страшно» (с. 237). Это вставной комплекс символов и, можно сказать, чужой. Как бы ни симпатизировал Чехов «символистам», он стоял от них в стороне. Его символы: Чайка, Вишневый сад, Крыжовник — не уводят от живых людей в космические абстракции, от них не веет смертным холодом; их философия скорбна без отчаяния, гуманна без мистики.
Символика треплевской пьесы не вполне ясна уже потому, что пьеса не прочитана нам полностью. Но и в отрывке пьесы несколько символических силуэтов: тоскующая одинокая Мировая душа; ее могучий противник Дьявол, отец вечной материи; бледные болотные огни — без мысли, без воли, без трепетания жизни; Пленник, брошенный в пустой глубокий колодец; пустыня безжизненной земли, потом и космос, обращенный в прах; будущее Царство мировой воли, когда дух — один вечный и неизменный — победит и сольется в прекрасной гармонии с материей.
Это символика трансцендентальной философии, мировой скорби и безнадежности, не органически сложившаяся у Треплева, а подхваченная им и воплощенная в словах и образах, не лишенных пленительной чистоты, приподнятости и лирической заразительности. Сам он в защиту пьесы говорит Нине: «...Надо изображать жизнь не такою, как она есть, и не такою, как должна быть, а такою, как она представляется в мечтах» (с. 235).
Доброжелательные объяснения монолога из пьесы Треплева даны доктором Дорном, но, проникнутые усилием дружеского понимания, его реплики содержат и тревожное предсказание:
«