Борис Ларин – Эстетика слова и язык писателя (страница 20)
(Там же, т. 2, с. 439)
Здесь рассмотрим самые общеизвестные и повторяемые даже без мысли о Некрасове два последних стиха:
Чтобы словам было тесно,
Мыслям — просторно.
Мы понимаем их поэтически. Сделаем эксперимент, прочтем их, как прозу, поймем слова «буквально». Чтобы словам было тесно, — надо взять побольше слов или громоздкие слова, тогда им и будет тесно в стихе. А мыслям просторно, — значит, поменьше мыслей, когда их немного — просторно, если много — им будет тесно. Итак, пишите многословные стихи, бедные мыслями. Однако никто так не понимает этих стихов. Мы так понимаем: чтобы слова поэта в стихе были слажены плотно, как разноцветные доли стекла в мозаике, без просвета, одно к одному. Чтобы за этими словами стиха мысли возникали одна за другой, чтобы открывались за словами смысловые просторы, не семантическая плоскость, а глубокая смысловая перспектива. Но это толкование основано целиком на метафоризации.
Выше я цитировал стихотворение «Великое чувство» и метафорическим анализом раскрыл семантическое богатство третьей строфы. Можно было бы обвинить меня в субъективизме, в произвольности толкования: что-то уж очень много вычитано из одной строфы! Но мы воспринимаем поэта в контексте всех или многих его произведений, и это — наиболее полное и адекватное восприятие. Сопоставим же со стихотворением «Великое чувство» такой отрывок из «Поэт и гражданин»:
(Там же, т. 2, с. 11)
Второй смысловой план этого отрывка был так очевиден для современников, что о нем весьма обстоятельно доводил до сведения иногородних цензоров сам министр Норов[71]: «И по всему ходу стихотворения и по самым выражениям выписанных здесь мест явствует, что тут идет речь не о нравственной борьбе, а о политической; что здесь говорится не о тех жертвах, которые каждый гражданин обязан принести отечеству, а говорится о тех жертвах и опасностях, которые угрожают гражданину, когда он восстает против существующего порядка и готов пролить кровь свою в междоусобной борьбе или под карою закона».
Если бы кто сомневался в метафоричности языка Некрасова[72], то этот циркуляр должен рассеять все сомнения. Как жаль, что он не был своевременно напечатан, едва ли Некрасов захотел бы иметь лучший комментарий.
Таким же объективным критерием современного Некрасову восприятия для стихотворения «Забытая деревня» является докладная записка чиновника особых поручений Волкова. Он вскрывает семантическую двуплановость этого стихотворения: «Видимая цель этого стихотворения — показать публике, что помещики наши не вникают вовсе в нужды крестьян своих; даже не знают о них и вообще не пекутся о благосостоянии крестьян. Некоторые же из читателей под словами «забытая деревня» понимают совсем другое, — они видят здесь то, чего вовсе, кажется, нет, — какой-то тайный намек на Россию». В книге В. Е. Евгеньева-Максимова намек раскрыт до предела.
Последний пример. Стихотворение «На смерть Шевченка» могло бы послужить, как кажется на первый взгляд, подтверждением слов Плеханова: «Человек не справляется со своими поэтическими образами, и потому в его стихотворения врывается проза».
Вот первая строфа:
(Там же, т. 2, с. 106)
Словами, которые были бы на месте в официальном сообщении о смерти Шевченка «Правительственного вестника», в устах жандармского полковника или высочайшего повелителя жандармов, начинается это стихотворение. Какую же вспышку ненависти, горя и ярости вызывали и вызывают эти тягучие прозаизмы, эти перлы подлейшего лицемерия: «Не предавайтесь особой унылости, случай предвиденный... по божией милости». Эти стихи продолжаются контрастно прерывистыми, «полными сухой и жесткой страсти» (Тургенев), яркими штрихами — повестью многострадальной жизни Шевченка в четырнадцати строках:
Разве не насыщено «простором мыслей» каждое слово, каждый образ этого стихотворения? А дальше — еще раз действует «вторгшаяся в поэзию Некрасова» проза, еще раз стреляет это на диво заряженное ружье, когда читаем конец второй строфы:
(Там же)
«Желательный случай» царя Александра II. Эта желательная смерть совершена была умелыми руками палачей, желательная и для самого Шевченка. Протесты, рыдания, проклятия друзей — весь ужас судьбы поэта выражен — да, выражен! — в затаенных, иносказательных словах, как будто эпически спокойных, беспечальных и простых, почти просторечных:
(Там же)
Народная пословица:
А разве пуста, разве бессмысленна эта спазматическая синкопа, эта большая пауза (на шесть слогов) перед «Жизнь оборвалася»?
Так обстоит дело с прозаизмами Некрасова. Может быть, не всякий раз так, но во многих случаях.
Почти во всех рассмотренных примерах поэтической глубины некрасовского текста наличествовал политический, запретный смысловой план. Однако нигде он — не единственный и не просто второй план, а лишь — один из сопутствующих. В этом, мне кажется, существенное отличие эзопова языка поэта от эзопова языка прозаиков, например, Чернышевского.
О СЛОВОУПОТРЕБЛЕНИИ
Едва ли есть что-нибудь более поучительное и нужное для начинающего литератора, чем изучение «творческой лаборатории писателя» — черновиков, набросков, материалов. Их надо изучать не только в общем и целом, для накопления профессионального опыта, — к ним надо возвращаться и по поводу частных технических вопросов, их надо пересматривать время от времени и под одним узким углом зрения. Тема нашей статьи — о словоупотреблении и лексике писателя — дает такую возможность.
Мы воспользуемся записными книжками А. П. Чехова[73]. В этих книжках (их три) собраны литературные заготовки разного рода: и наброски сюжетов, и бытовые факты, и эскизные портреты, и отрывки диалога для пьес (этот материал мы оставляем), и слова, отдельные слова, реплики, обороты речи. Рассмотрим эти записи.
«Работа над словом» в широком значении, то есть доведение языка вещи до стилистического совершенства, здесь не отразилась, почти не могла отразиться в таких «заготовках» — отрывочных, случайных, наполовину не использованных Чеховым. Но нас будет интересовать как раз работа над отдельным словом, накопление и отбор слов — то, что предшествует обработке полного, связного речевого построения или может быть обособлено от композиционно-стилистической шлифовки и переработки литературного произведения. Для нашей темы гораздо целесообразнее брать материал из записных книжек писателя, чем из готовой, законченной вещи, где отдельное слово включено уже в многообразные связи окружающего текста, где оно «работает» не само по себе, а в тесной и ощутимой зависимости от ближайшего и общего контекста.
Чехов записывает и слова, раскрывшиеся ему в какой-то непривычной значительности, и фамилии, звучащие как хлесткие прозвища, и чужие, новые для него словечки, подхваченные на лету чутким писательским слухом, и словцо, найденное им самим для не оформленного еще, но уже зародившегося образа, словцо-проблеск, озаряющее глубины характера, сознания, и словцо-примету, ярким «своим» колоритом выделяющее классовый тип.
Интерес писателя к словам и «словечкам», конечно, несколько сродни распространенной у нас любви к «красному словцу». Не каждый раз придется к случаю меткое слово, не всякий может быстро откликнуться доходчивым словом, когда все его ждут, но всякий хотел бы блеснуть, «сказануть» так, «чтоб нечем было крыть». Сколько посредственных честолюбцев копят — записывают или заучивают — «крылатые слова»... Но эти накопления так же отличаются от записной книжки писателя, как запасы Плюшкина от материального двора какой-нибудь большой стройки или завода отличаются и по качеству, и по количеству, и по организации, и, главное, совсем несравнимы по цели.