реклама
Бургер менюБургер меню

Борис Кагарлицкий – Долгое отступление (страница 45)

18

Разумеется, конец «больших нарративов» вовсе не предполагал исчезновения больших общественных проблем. Но теперь они не осмысливались как таковые, а оценивались как масса частных случаев, причем сами эти частные случаи могли приобретать совершенно глобальные масштабы (как, например, совершенно реальная, но далеко не единственная даже в экологическом плане проблема выброса парниковых газов). В то же время один «большой нарратив» оставался совершенно нетронутым и становился при отсутствии любых альтернатив тотально господствующим: это была повесть о безграничных и универсальных возможностях частнособственнического рынка.

Разумеется, разнообразие, утверждаемое логикой мультикультурализма, выглядит как развитие и утверждение принципов демократии. Но одновременно оно выявляет и ее противоречия, особенно важные именно в контексте буржуазного общества. Еще в 1920-е годы консервативный теоретик Карл Шмитт, анализируя конституцию Веймарской Германии, замечал, что «из действия демократии исключаются определенные охраняемые объекты, лица или группы лиц, которые освобождаются от обязанностей и тем самым становятся в привилегированное относительно большинства положение, — в качестве более или менее исключительных особых сообществ»[300]. Это отнюдь не означает, по мнению Шмитта, будто подобные меньшинства не нуждались в определенных гарантиях: «В действительности эта потребность в защите может быть очень значительной»[301]. Но проблема в том, что, с одной стороны, объект защиты приобретает своеобразный исключительный статус, когда его «охраняют от большинства из-за его особой внутренней ценности и, вероятно, даже из-за его святости», а с другой стороны, большинству «высказывается недемократическое, даже антидемократическое недоверие»[302].

Здесь Шмитт, сам всегда с недоверием относившийся к демократии, обнаруживает ее очевидное противоречие, достигшее апогея уже в начале XXI века. Разумеется, защита прав меньшинств является неотъемлемой частью современного демократического порядка, но речь идет именно об их праве оставаться наряду с большинством самими собой, не подвергаясь преследованиям и дискриминации, а вовсе не о неких особых правах и привилегиях, дающих им специальные преимущества. В этом смысле позитивная дискриминация, на которой настаивает часть левых, не просто противоречит демократии, но и является наряду с другими неолиберальными реформами одним из инструментов ее разрушения (не говоря уже о том, что такая политика сознательно и последовательно толкает социально и культурно угнетаемое большинство в лагерь реакции, создавая в лучшем случае ложные альтернативы в духе культурных войн, которые должны заместить обсуждение объективно значимых вопросов стратегии общественного развития). Таким образом, в начале XXI века приходится защищать не только меньшинства от демократии, но и демократию от диктатуры меньшинств, вернее, от диктатуры неолиберальной элиты, которая прячется за идеологией защиты меньшинств и призывает левых себе в союзники.

Принципиальной проблемой в данном случае являются не сами меньшинства (внутри которых, как правило, имеется как собственная, включенная в систему элита, так и собственное большинство, ничего или почти ничего от этой «защиты» не получающее), но неолиберальная политика, осуществляющая последовательную фрагментацию общества, превращающая массу граждан в бесконечно растущую совокупность меньшинств, конкурирующих друг с другом за внимание и привилегии так же, как покупатели и продавцы конкурируют между собой на рынке. Все включенные в этот процесс группы обособляются друг от друга (в лучшем случае им предоставляется возможность заключать между собой коалиции), а их число увеличивается за счет совершенно сознательного конструирования идентичностей, чем занимается растущая армия интеллектуалов и профессиональных медиатехнологов. В итоге большинство исчезает, заменяемое массой меньшинств, которые надо защищать уже не от большинства, а друг от друга (феминисток от консервативных женщин, геев от мусульман, мусульман от евреев, евреев от антисемитов и т. д.).

Настойчивое публичное утверждение групповых идентичностей способствует не только разделению людей и бесконечно нарастающей фрагментации гражданского общества, но и разрушению гражданской личности как таковой. Как справедливо отмечал еще в 1990-е годы Эрик Хобсбаум: «Люди не могут быть описаны, даже ради бюрократических целей, иначе, чем через комбинацию многих характеристик одновременно. Но политика идентичности предполагает, что только одна из множества идентичностей является определяющей и доминирующей, по крайней мере в политическом отношении: вы только женщина, если вы феминистка, вы только протестант, если вы североирландский юнионист, вы только каталонец, если вы каталонский националист, вы только гомосексуалист, если вы член гей-движения. И естественно, вы должны отбросить другие свои характеристики, поскольку они противоречат вашей „подлинной“ сущности»[303].

Именно наличие и сочетание множества идентичностей является, по Хобсбауму, основанием для обобщенной политики (general politics) в противовес политике идентичности. Разумеется, леволиберальные идеологи прекрасно отдавали себе отчет в этой проблеме, пытаясь разрешить ее, как всегда механически и на вербальном уровне, провозгласив принцип интерсекционизма — иными словами, сочетания сразу нескольких повесток, продиктованных различными идентичностями. Беда в том, что не только сумма подобных разномастных частей не создает органического целого, но и в том, что реальное объединение достигается в политике, как и вообще в жизни, за счет концентрации внимания именно на том общем, что позволяет преодолеть различия. На основе сочетания специфических повесток, построенных на политике идентичности, можно построить коалиции, но не движение с долгосрочной программой комплексного преобразования общества. Впрочем, это и не является задачей интерсекционизма, который предполагает не изменение общественных отношений, а обеспечение более комфортабельного существования ряда специфических групп (точнее — их элит) в рамках уже существующей системы.

Результатом данного процесса, в развитии которого немалую роль сыграли и левые, становится уже даже не подрыв классовой солидарности между трудящимися, а тотальное разрушение любых общественных связей, кроме тех, которые неизбежно воспроизводятся капиталистической рыночной экономикой — между работником и работодателем, между начальником и подчиненным, между поставщиком и клиентом, между покупателем и продавцом. Как отмечал французский социолог Кристиан Лаваль (Christian Laval), происходит «растворение социальных связей»[304].

Окончательным политическим итогом распространения идеологии мультикультурализма среди западных левых явился решительный разрыв между интеллектуальными представителями так называемого культурного марксизма[305] и традиционной рабочей массой. Стигматизация «белого мужчины», ставшая важнейшим элементом культурных войн, не просто разделивших Америку, но и подорвавших базовые культурные основания классовой солидарности, представляла собой вполне логичное порождение буржуазной гегемонии, породившей в постмодернистскую эпоху своего рода обратный расизм, не имеющий ничего общего с реальными интересами этнических меньшинств. Эта идеология, показавшаяся консервативным публицистам проявлением «черного расизма», который они связывали с появлением движения Black Lives Matter (BLM), на самом деле имела совершенно иные корни. Показательна в этом смысле эволюция самого движения BLM, возникшего как попытка решить совершенно конкретную проблему полицейского насилия по отношению к чернокожим американцам. Немаловажным обстоятельством было и то, что движение это возникло после восьми лет пребывания Барака Обамы в Белом Доме. Обещания прогрессистской интеллигенции, убеждавшей себя и общество, будто цвет кожи президента имеет решающее значение для общественной жизни и поможет радикально улучшить положение социальных низов, оказались несостоятельными. Как заметил политолог и левый активист Крис Катрон, BLM возникло «из разочарования в первом черном президенте»[306]. Однако в контексте американской леволиберальной политики этот протест очень быстро изменил свой вектор и превратился в медийный символ борьбы против «засилья белых мужчин», которую вели отнюдь не афроамериканцы[307]. В действительности речь идет именно о новой версии все того же белого расизма, только теперь обращенного вовнутрь, воспроизводящего в негативном ключе все ту же идею белой исключительности, но замещающую (вполне в духе Фрейда) гордость стыдом и требованием коллективной ответственности рядовых рабочих за действия, которые совершались не просто другими людьми в другую эпоху, но, что особенно важно, представителями совершенно иного, враждебного им класса.

Еще в конце 1990-х годов, когда мультикультурализм и политика идентичности только входили в моду, Славой Жижек предупреждал, что за прогрессивным фасадом этих идей скрывается новый расизм, представляющий «идеальную форму идеологии» (ideal form of ideology) для нового глобального капитализма, культурный проект своеобразного нового колониализма, обращенного не только вовне, но и внутрь самого Запада, когда колонизаторы уже не нуждаются в «национальном государстве — метрополии» (Nation-State metropole)[308]. Более того, народы бывших метрополий сами превращаются в объект колонизации, не переставая оставаться частью капиталистического ядра. Ибо если классический империализм использовал эксплуатацию колониальных и полуколониальных стран периферии для того, чтобы смягчить остроту социальных противоречий в государствах центра, то неолиберализм, напротив, использует тот же метод глобальной экспансии для того, чтобы за счет ужесточения конкуренции отменить многие уступки, сделанные трудящимся в богатых странах, одновременно культивируя среди их населения чувство вины, подрывая их самоуважение и внушая обществу своего рода культ жертвы. Декларировать себя в качестве жертвы, нуждающейся в защите, становится выгоднее, чем солидарно бороться, преодолевая различия, за общие права. Разумеется, это все та же старая максима «разделяй и властвуй», но в куда более циничной и лицемерной форме, чем во времена прежних империй.