Борис Кагарлицкий – Долгое отступление (страница 47)
Не декларируемая, но почти инстинктивная и устойчивая ненависть к рабочему классу превратилась в фундаментальную часть новой «левой» культуры, которая из Соединенных Штатов проникла в Западную Европу, а к началу 2010-х годов и в Россию. Неграмотные труженики воспринимались как угрожающая и зловещая масса, принадлежащая уже фактически к другому биологическому виду, у которого, естественно, не может быть ни суверенных прав, ни легитимных интересов, ни мыслей и тем более — ценностей, с которыми стоило бы считаться. Это логично привело интеллектуалов к одобрению практически любых мер, ограничивающих гражданские права тех, кто не вписывается в повестку либерального истеблишмента, не говоря уже о том, что любая пропагандистская ложь, распространяемая либеральными массмедиа, не просто принималась за правду, но и заведомо не подвергалась критическому осмыслению. Все это стало поразительно напоминать картину будущего, описанного у Герберта Уэллса в «Машине времени», где общество оказалось разделено на два несовместимых вида — утонченных элоев и работающих на них страшных морлоков.
Между тем грузовики, идущие к Оттаве, подавали мощный сигнал — не только истеблишменту, политикам и финансовым магнатам, но и множеству интеллектуалов, считающих себя критиками системы: гроздья гнева в самом деле зреют. И независимо от того, нравится ли нам облик, который принимает протест, он становится закономерным продуктом кризиса.
Описывая протестные настроения прекариата, Гай Стэндинг отмечает, что недовольные массы не имеют четкой идеологии и программы, более того, они очень смутно представляют себе собственные интересы. «Они охотно прислушиваются к самым вздорным призывам и готовы отдать свои избирательные голоса и денежки на создание и укрепление политической платформы для этих смутьянов. Сам успех неолиберальной программы, в той или иной степени проводившейся правительствами разных стран, породил — пока еще в зачаточном виде — политическое чудовище»[316]. Как отмечает Стэндинг, традиционные левые Британии оказались не готовы к этому явлению. «Стареющим профсоюзным деятелям, которые обычно „дирижировали“ первомайскими мероприятиями, оставалось лишь удивляться, глядя на скопище новых демонстрантов, чьи требования свободы миграции и универсального базового дохода имели мало общего с традиционным тред-юнионизмом. Профсоюзы видели разрешение проблемы „незащищенного труда“ в возвращении к лейбористской модели, отлично служившей им для консолидации в середине двадцатого столетия: это более стабильные рабочие места с долгосрочными гарантиями занятости и соответствующими заманчивыми привилегиями. Но многие юные демонстранты на примере своих родителей видели, что значит жить по фордистскому образцу: тянуть лямку от зари до зари и целиком зависеть от промышленного менеджмента и диктата капитала. И, даже не имея связной альтернативной программы, они не выказывают ни малейшего желания возрождать лейборизм»[317].
На самом деле прекариат, описанный Стэндингом, отнюдь не является классом. И неспособность этой массы сформулировать собственную программу и сформировать организации, хоть как-то говорящие от ее имени и защищающие ее интересы, более чем показательна. В тех немногих случаях, когда экономические задачи прекариата хоть как-то решались, делалось это как раз традиционными левыми, занимавшимися организацией этих работников как бы
Разумеется, если взглянуть на историю рабочего движения в классический индустриальный период, оно тоже развивалось далеко не линейно. Деятельность тысяч профсоюзных активистов и социалистических агитаторов имела прямое отношение не только к формированию организационных структур и идеологии рабочего движения, но и к становлению самого класса (по крайней мере, как «класса для себя», способного осознавать свои интересы и защищать их). Однако в условиях кризиса неолиберального капитализма эта работа не только должна быть во многих случаях проделана заново, но и неминуемо должна быть проделана в
В исторической перспективе классовый интерес, писал Дьердь Лукач, «не совпадает ни с совокупностью принадлежащих к классу индивидов, ни с актуальными, сиюминутными интересами класса как коллективного единства»[318]. Но кто в таком случае формулирует и выражает именно этот наиболее общий интерес, кто заботится о том, чтобы именно он был осуществлен через фундаментальные общественные преобразования, часто — за счет тех самых сиюминутных интересов класса, и тем более — отдельных его представителей? С точки зрения классической идеологии большевизма 1920-х годов, к которому примыкал и сам Лукач, носителем такого сознания становится пролетарская партия, вооруженная марксистской теорией. Отсюда, кстати, и вера многих старых большевиков, повторявших даже в разгар сталинских репрессий, жертвами которых они сами становились, что партия не может ошибаться. К несчастью, в XXI веке мы уже не можем признавать верными подобные формулировки, не только из-за того, что случилось с Советским Союзом (и не только в 1930-е годы), но и потому, что современная политика и общество просто не позволяют сконструировать единую идейно мотивированную авангардную партию, которая была бы способна сформулировать и реализовать коллективную волю всего движения. Плюрализм левых сил, отражающий в том числе и неоднородность самих классовых интересов трудящихся, является уже даже не политическим, а социологическим фактом. Но это отнюдь не отменяет проблемы, поставленной Лукачем.
По всей видимости, объективный классовый интерес формулируется и осуществляется лишь
Логика неолиберализма усугубляет фрагментацию и разобщенность общества — на социальном, культурном и даже технологическом уровне. Но сама по себе данная проблема далеко не нова для капитализма. Новы лишь ее беспрецедентные масштабы. «Само понятие буржуазного общества, — писал Роджер Саймон, — уже содержит в себе противоречие, поскольку классовая власть буржуазии основывается на
Таким образом, мозаичность общественных структур позднего капитализма не только не отменяет вполне традиционных задач борьбы за консолидацию и отстаивание общественных интересов, но, наоборот, требует от левых последовательной верности своей фундаментальной миссии, определяющей их роль не только как силы, выступающей за преодоление капитализма, но и как фактора, стабилизирующего и укрепляющего общество в рамках капитализма.
Показательно, однако, что чрезвычайная мозаичность социальной ткани позднего капиталистического общества во многом повторяет такую же неоднородность и нелогичность социальных отношений позднего феодализма, когда многочисленные статусы и сословные правила, унаследованные от Средневековья, накладывались на новые социальные отношения, порождаемые уже рыночными силами и динамикой Нового времени. Такое совпадение не только свидетельствует о том, что капитализм, как и некогда феодализм, в известном смысле пережил сам себя, но и о наступлении революционной эпохи, требующей от общества радикального упрощения.