Борис Гречин – Голоса (страница 99)
Что ж, мы поднялись наверх, в «домóвую часовню», и в два голоса отпели-отчитали час первый, третий, шестой и девятый. «Часы», сравнительно с литургией, считаются службой несамостоятельной, едва ли не «детской». И очень хорошо: не изучают же в детском саду высшую математику. Вот вам дерзновенная, почти еретическая мысль: не надо бы церковную жизнь новоначальным верующим, особенно юным, начинать прямо с литургии… Никому свою мысль не навязываю! Даже осознаю как православный её ложность, даже почти раскаиваюсь в ней… Но что поделать, когда она не выходит из головы!
А после молодой батюшка — представьте себе только! — сказал небольшую проповедь. Разумеется, проповедь есть часть литургии, и никогда раньше не слышал, чтобы её произносили во время «часов», но ничего плохого или антихристианского я в этом как бывший клирик не обнаружил: никто ведь не возбраняет пастырское слово в часовне. Если же говорить о других молящихся, то они, редкие гости храма, едва ли даже осознали необычность происходящего: для них она прозвучала как самое естественное дело.
— У вас нет, случаем, текста этой проповеди? — спросил автор. Андрей Михайлович развёл руками:
— Увы! Мы тщательно записывали и сохраняли всё, что имело отношение к будущему сборнику, но ведь эта служба напрямую к нему не относилась… Потом, я и диктофон отдал Ивану! А Ивана на службе не было, да и чудо бы случилось, если бы он появился. Но где-то в середине тихо вошла Настя. Вошла — и не встала, а проследовала к нашей скамеечке для «пожилых, недугующих и уставших» у задней стены, словно показывая, что она здесь — не вместе со всеми, а наособицу. Что ж, святое право…
После я спрашивал Алёшу, не сохранил ли он текста проповеди. Увы! Он её не писал, а всю составил в уме.
— А не помните ли вы, о чём она была, хоть приблизительно?
— Конечно, помню! — охотно подтвердил историк. — Об обнажённости человеческого страдания.
Счастье, говорил нам юный батюшка, часто делает человека фальшивым, в любом случае непроницаемым для чужих взглядов, да и самого человека подслеповатым. А вот страдание, напротив, совлекает с нас все маски, снимает с духа все одежды. Редко-редко кто в страдании останется настолько невозмутим, настолько стоек, чтобы и вовсе никак не выдать своей внутренней боли. Подобная стойкость — едва ли не первый шаг к святости. Большинство же обнажается, показывая не просто себя, а себя-хуже-чем-он-есть, исподнего себя. Такое обнажение граничит с неприличием. Но пусть мы удержимся от того, чтобы кого-то когда-либо хоть словом упрекнуть в этом неприличии. Будем очень осторожны в обращении со всяким человеком, будем деликатны, будем даже нежны, когда это требуется. Закроем глаза на чужую наготу, а если можем, прикроем её, так же, как Иафет и Сим прикрыли наготу отца. Тогда кто-то другой окажется достаточно милосерд, чтобы однажды прикрыть и нашу обнажённость. Каждый из нас в общем, вселенском смысле одинок, нищ, беден и наг со времени Адама, с самого грехопадения человека. Наша забота друг о друге — то малое, что делает выносимым наше существование на Земле.
— Какая непростая и неожиданно глубокая проповедь для — сколько было вашему студенту, двадцать один? — для столь молодого человека! — поразился автор этой книги. — И при этом даже будто не вполне христианская, вопреки отсылкам к Ветхому Завету. Я не говорю «не христианская», — поспешил я объяснить свою мысль. — Именно «не вполне». Думаю, она рождает — рождала бы у махрового ортодокса — чувство, похожее на то, что появляется при чтении «Столпа и утверждения истины», места, где Павел Флоренский уподобляет христианский вечный покой буддийской Нирване. Знаю, я плохо говорю… но вы понимаете, о чём я?
— Полностью! — согласился со мной Могилёв. — Ваше замечание очень тонкое. Мне и самому что-то подобное пришло тогда в голову… О книге отца Павла, о её каноничности, в православии есть разные мнения. Епископ Феодор, в миру Александр Поздеевский, ректор Московской духовной академии и современник Флоренского, «Столп» исключительно хвалит. Епископ Никанор, другой современник — в миру Николай Кудрявцев, — напротив, изругал его как только можно. Архиепископ Феофан, личный знакомый Распутина — в миру Василий Быстров, — тоже счёл, так сказать, краеугольным камнем современного модернизма, и, думаю, не нужно вам объяснять, что «модернизм» в устах клирика — это не похвала… Но согласитесь же: хорошо, что в саду Православия цветут и странные, причудливые, редкие цветы! В данном случае говорю про отца Павла, а вовсе не про Алёшу, который от Православия своей «раскольничьей хиротонией» сделал мужественный и для него самого мучительный шаг в сторону.
Кстати, сделав его раз, он уже не боялся делать и другие. Вот угадайте, например, чем завершилась служба! Отец Нектарий с лёгкой улыбкой спросил Лизу: не хочет ли она прочитать свои, записанные в особый блокнот, молитвы? Нечто положительно нетрадиционное, не разу не слышал о таком начинании в православном приходе. Только у протестантов, кажется, существует подобное. Ну, недаром же Штейнбреннер приклеил Церкви недостойных ярлык православного лютеранства!
Элла согласилась и, выйдя перед нами, чистым, ясным голосом отчитала свои молитвы, написанные к тому времени, включая и самую последнюю, «об отрекшихся генералах». Батюшка коротко благословил паству, и на этом четверговая служба завершилась.
— Знаете, о чём думаю? — осторожно начал автор.
— Об… искусительности всей этой истории для настоящего православного? — предположил мой собеседник.
— Вы полностью угадали!
— Угадал, потому что, конечно, и сам размышлял об этом, — пояснил Андрей Михайлович. — Для насквозь церковного человека, верней, для «махрового ортодокса», пользуясь вашим выражением, есть простой способ: смотреть на всё, что мы делали, как на секту. Инициатива её создания — моя, вина, следовательно, тоже вся на мне, и, определив, кто виноват, можно и покончить с этим!
— Но что вы скажете тем, кто является не «махровым ортодоксом» а просто честным верующим? Какой угол зрения предложите им? — продолжал допытываться я от него. — Есть в вашем опыте нечто безусловно симпатичное, но ведь Церковь как целое может развалиться, если каждый приход позволит себе такие смелые эксперименты? Мнение не моё: просто предвосхищаю возможные мысли…
Могилёв обозначил небольшую ироническую улыбку.
— Может развалиться, — согласился он. — Может и не развалиться. Кто знает? Мы, православные, так боимся церковного новаторства, что никогда и не попробуем… Это шутка. Какой угол зрения я бы предложил для сочувствующих нам людей, вы спрашиваете? Ну, вот такой, например: посмотреть на наш «опыт» как на своего рода детскую церковь. Детскую — в духе, детскую — для духовных детей. То самое определение, с которого я начал свой рассказ. Пожалуй, так?
Автор вздохнул, не вполне соглашаясь. Действительно: как можно было Алёшу, или Марту, или даже Лизу в вопросах веры считать ребёнком? (Марта, правда, на той службе отсутствовала: не поэтому ли? Я хотел задать вопрос Могилёву, но постеснялся.) «Детская служба», «детская церковь» — все эти определения являлись неполными, недостаточными, не охватывающими суть феномена. Понятно, что и слово «секта», которым мой собеседник вначале попробовал от меня отделаться, тоже никуда не годилось. Что ж: предлагаю над загадкой того, чем именно была Церковь недостойных, поломать голову читателям! Тем из них, у кого есть к этому склонность и интерес.
— Служба завершилась, — вспоминал рассказчик. — «Прихожане» подошли к Алексею сказать ему спасибо. (Марк, правда, не подошёл, но издали показал ему поднятый вверх большой палец: дескать, молоток!) Лизе, снова ставшей ребячливой собой — невероятно было вообразить, что это она несколько минут назад так вдохновенно читала молитвы! — пришла в голову шальная мысль о групповой фотографии с молодым батюшкой, и мы, конечно, её поддержали. Да, понятно, для моих студентов это всё было больше мероприятием, развлечением, social event[122] и поводом сфотографироваться, чем некоей острой духовной потребностью. Ну, а разве плохо? Религия — широкая вещь: в ней находится место и для пламенной аскезы, и для такого рода «облегчённых служб». Впрочем, мне, бывшему клирику Московского патриархата, эта служба вовсе не показалась облегчённой. Другому, возможно, и показалось бы: сколько людей, столько точек зрения.
Затем мы спустились вниз, чтобы на крыльце сделать ещё одно фото. Марк начал придумывать на ходу и озвучивать планы на остаток вечера для всей честнóй компании: кафе, или кино, или шашлык, который можно пожарить прямо здесь, на участке. Алёша робко пробовал заметить, что шашлык в Страстной четверг — это совсем уж варварство и не по-христиански. Борис возразил: шашлык — да, но вот общая трапеза именно в Великий четверг в качестве памяти о Тайной Вечере действительно имеет смысл. Поэтому…
«С вашего позволения! — несколько прохладно перебила всех Настя. — Я не собираюсь ни есть шашлык, ни в кафе. Я приехала в основном для того, чтобы поблагодарить отца Нектария — спасибо, батюшка! — а сейчас уже уезжаю. Государь будет так добр проводить меня через рощу до посёлка?»