Борис Гречин – Голоса (страница 87)
«Слышь ты, хамло! Рот свой за… рот, я сказал! Закрыл! К тебе приехать? Тебе табло починить, чтоб не светилось? Давай адрес! Адрес, ебобоша, говори, щас дядя доктор приедет, полечит тебе говорильник!..»
Антон, как я сумел понять, предпочёл обойтись без любезно предложенной врачебной помочи и отключился.
«Я искренне восхищён вашим умением разговаривать с людьми, Марк, — заметил я, принимая обратно телефон из рук нашего «Гучкова». — Нет, правда! Я бы не нашёлся: так метко, и с юмором. И каждому своё, подходящее».
«Ну уж, скажете тоже, — буркнул Марк, довольно ухмыляясь. — Но что-то, погляжу, тяжкая у вас стала жизнь, ваше благородие! Хоть охрану к вам приставляй, чес-слово…»
Ещё метров пятьдесят мы продвинулись по лесной тропинке, когда -
— и как раз в месте нашего воскресного земского собора, на котором был рукоположен Алёша -
— мне резко стало дурно.
Так, знаете, бывает: потемнение в глазах до слепоты, будто мозгу не хватает кислорода. Пару раз со мной случалось похожее и раньше.
«Что такое? — встревожился Марк. — Сердце?»
Я, кажется, простонал что-то невнятное, держась руками за берёзовый ствол. Осторожно присел на заботливо поставленный им для меня табурет. Сгорбил спину и положил руки на колени в «позе усталого кучера».
«У вас нитроглицерин с собой?» — деловито уточнил мой студент. Видимо, он посчитал, что я старый «сердечник», который предусмотрительно носит с собой лекарства.
«Ничего нет… To cease upon the midnight with no pain[115]», — пробормотал я строчку из вчерашнего стихотворения.
«Что-что?»
«Так… Сан-Иваныч, вы бы зажгли папироску?» — попросил я, стремясь этим обращением к нему по имени его героя взять бодро-шутливую ноту.
«Александр Иванович» проворно зажёг «папироску» и вложил её в мою правую руку. Я несколько раз глубоко втянул носом резкий табачный дым. Полегчало. Никому другому, впрочем, этого «лекарства» не советую, да и вообще не беру на себя смелость никогда и никому советовать никаких лекарств.
«Кажись, получше? — серьёзно уточнил «Гучков». — Ну, слава Богу! А то ведь вы совсем позеленели…»
Он взял один табурет из своего штабеля и сел напротив меня. Некоторое время мы посидели молча.
«Давно хотел спросить вас… — начал Гучков несколько чужим голосом. — Вы на меня не очень злитесь?»
«За что?» — не понял я.
«Как же! — пояснил он. — За второе марта».
«А! — я слабо улыбнулся, поддерживая со своей стороны эту странную игру (или, может быть, не совсем игру). — Шульгин меня тоже спрашивал, на прошлой неделе… Да нет же! Я всех-всех простил… кроме Рузского, кажется. Уж вас-то и вовсе в числе первых, Сан-Иваныч! Вы мне никакого большого зла не сделали».
«Рузский, как показало время, проявил себя как пошлый хорёк, — подтвердил Гучков. — Очкастая крыса. Да, понятно, «о мёртвых ничего кроме хорошего»… ну вот и ничего о нём. А про меня… — он вздохнул. — Я просто не успел причинить вам большого вреда, ваше величество! Знаете, наверное: были планы сослать вас в монастырь…»
Я негромко рассмеялся:
«Монастырь! Разве монастырь — зло? Монастырь — это, мой милый, счастье…» Я едва не добавил, что прожил десять лет в монастыре очень счастливо, но, подумав, не стал: это было бы смешением разных исторических реальностей.
«Ну и… ладно. Облегчили…» — Гучков — или, пожалуй, уже Марк — достал из кармана мятую тряпку неопределённого цвета и яростно в неё высморкался, как бы подводя черту под разговором.
«Идти можете?» — уточнил он своим обычным тоном — и после моего кивка, не слушая моих протестов, отнял у меня мой штабель из трёх пластиковых табуретов, взяв их в свободную руку.
— В такси, — продолжал мой собеседник, — Марк позвонил Аде и лаконично сообщил, что, мол, царю стало плохо: что-то с сердцем. Именно этим звонком и объяснялись, видимо, трогательно-встревоженные лица моих студентов, собравшихся у подъезда дома. Они, представьте, едва не бросились помогать мне выйти из машины, словно я был тяжело ходячий инвалид! Мне пришлось немного замедлить шаг и чуть крепче обычного хвататься за перила лестницы, иначе бы их, пожалуй, просто обидело моё здоровье. Сказать по правде, я и без того никакой утренней энергии, вдохновившей письмо Насте, после этих двух неприятных телефонных бесед уже не чувствовал.
В тесноватой комнате Марка они отвели мне единственный стул, сами рассевшись кто-где: табуреты как раз пригодились. Марта, которая, оказывается, ходила за лекарствами, дала мне стакан воды и таблетку валидолу, бесстрашно вложив её в мою руку — это не вызвало ни улыбок, ни перешёптываний. Я безропотно выпил эту таблетку.
Кошт коротко и с юмором пояснил группе, что сердце у меня прихватило из-за двух позвонивших мне с утра «ебобош» — прекрасное словечко, не так ли? — чем вызвал новые сочувственные восклицания.
«Мои хорошие, перестаньте! — взмолился я. — Смотрите: я живой, здоровый и невредимый, а в без малого сорок лет не бывает так, чтобы совсем ничего не болело… Расскажите мне лучше про ваши вчерашние «переговоры»! Всё интересней, чем делать из меня великомученика и преизрядного паки страдальца».
Выяснилось, что итога вчерашней беседы наших «активистов» с Бугориным ещё никто, кроме них самих, не знает. Ада, немного и неосознанно рисуясь, начала свой рассказ. Неосознанно рисуясь, говорю я, потому что, кажется, только в своей родной стихии, политической, эта девушка в себе обнаруживала некоторую женственность.
Итак, рассказывала Ада, Бугорин встретил их в своей пустой квартире и после холодных, осторожных, малозначащих слов решил сначала действовать нахрапом. Он принялся читать проповедь на тему «А какое вы имеете право?..» и в ходе этой проповеди распалял сам себя. Ну да, отметил я в уме: есть за ним эта привычка.
Марк слушал его с насмешливой полуулыбкой, скрестив руки на груди («Он был очень хорош, красавец просто!» — заметила Ада к вящему неудовольствию Акулины) и на какой-то особенно высокой или громкой ноте оборвал этот монолог мыслью о том, что Владимир Викторович не в том положении, чтобы на них орать. Сейчас они, пояснил мой студент, уйдут и не вернутся, а ему, Бугорину, останется ждать повестки в суд или вызова к следователю.
(Я скосил глаза на Марту. Девушка слушала Аду внимательно, сосредоточенно, не отводя красивых печальных глаз, прикусив нижнюю губу.)
Что ж, заведующий моей кафедрой на этом месте решил перейти от давления к торгам, в духе «Вы оставляете в покое меня, немолодого усталого человека, а я не трогаю вас двоих, хотя определить ваши фамилии и создать вам проблемы при защите диплома совершенно несложно».
(На этом месте некий неслышный выдох облегчения будто пролетел по комнате: пока рисковали дипломами не все, а только двое.)
Этого недостаточно, пояснила Бугорину Ада. Вы не только нас не трогаете, но и не трогаете больше вообще никого — в известном смысле. И от должности декана, которой домогаетесь сейчас, тоже отказываетесь. Вы не понимаете своего положения! У вас слишком высокий антирейтинг, с таким антирейтингом руководить факультетом — это неуважение к нам, студентам. А кроме того, у нас есть свидетельские показания девушек, которые готовы подтвердить, что вы не просто склоняли их к сожительству, но и пробовали насильно удерживать, прямо в этой квартире!
«Да не было такого!» — вдруг возмутилась Марта.
«Да?! — немедленно парировала Ада. — А кто тебя хватал за руки?!» Марта густо покраснела.
«Пожалуйста, по возможности деликатнее, — пробормотал я. — То, что мы обсуждаем чужую личную историю при всех — не самое хорошее дело…»
При словах «свидетельские показания» Владимир Викторович ещё немного «подсдулся» и как бы посерел. Он потерял способность договариваться и обсуждать что-либо. Он уставился перед собой и на любую обращённую к нему фразу бормотал в разных вариациях:
«Вы ничего не докажете. Не было ничего. Ложь. Неправда. Не докажете. Ничего не было».
«И тут, — рассказывала Ада, энергичная, почти счастливая, — на меня нашло вдохновение! Я поняла, что нельзя терять момента! И с ходу, не советуясь с Марком, я ему влепила ультиматум! Я обозначила ему наше «условие-минимум» и «условие-максимум». А сроку дала — сорок восемь часов! После, сказала я, готовьтесь не меньше чем к студенческим акциям перед главным зданием, прямо под окнами ректората! Или сразу перед дверью…»
— В комнате, — вспоминал Могилёв, — стало совсем тихо.
«И что же… было дальше?» — робко спросила Лиза. Марк пожал плечами.
«А дальше мы ушли, — пояснил он. — Будто что другое оставалось! Она ведь шальная, только гляньте на неё! У неё от её активизма крышу-то совсем сносит! Она мне и выхода другого не дала! Ну, или «он», чёрт бы «его» совсем побрал…»
«Что, наш «Керенский» прямо так и сможет организовать митинг через два дня?» — вполголоса усомнился Иван, ни к кому не обращаясь.
«Да легко! — откликнулся «Керенский». — Кстати, меня уже пригласили на интервью на «Голос провинции», вы в курсе? Иду к ним после обеда».
«Гадкое радио», — пробормотал Алёша.
«Гадкое! — согласилась Ада. — Но, знаешь, мне выбирать не приходилось, на другое не позвали. А в бою все средства хороши».
Марта — этого никто не ждал — вдруг встала со своего места.
«Вы не понимаете! — заговорила она высоким, дрожащим голосом. — Вы не понимаете, какую огромную глупость собираетесь сделать! Зачем я только вчера голосовала «за»… Как вы можете сравнивать эту… мелочь, обычную житейскую мелочь, которая могла со мной случиться и даже не случилась, с… хаосом, а хаос — будет, если так пойдёт и дальше!»