Борис Гречин – Голоса (страница 61)
Я объявил получасовой обеденный перерыв, больше для порядка и создания иллюзии того, что всё идёт по плану: хоть объявление бурно приветствовали, меня бы едва ли кто послушал, скажи я что другое. Юные коллеги весело болтали друг с другом, поддразнивали нашего снабженца и Лину с её короткой юбкой, делились с ними впечатлениями о только что закончившейся лекции-шоу — в общем, явно не собирались возвращаться к работе над проектом раньше чем через полчаса, распоряжайся я об этом или нет. Адова работёнка, скажу вам, — быть царём… Да и кто поспешил бы в такой погожий апрельский денёк, ещё и воскресный, мысленно возвращаться в подвал дворца Юсуповых! Встретившись взглядом с Алёшей, я понял, что момент для исповеди, пожалуй, самый подходящий. Алёша тоже еле приметно кивнул мне. Словно два заговорщика, разумеющие друг друга без слов, мы вошли в дом и поднялись на второй этаж, в комнату с балконом.
«Это ведь была Марта?» — огорошил меня самым первым вопросом мой исповедник.
«Марта?!» — растерялся я.
«Та девушка, которой вы сказали… все эти чрезмерно нежные слова?» — пояснил мне молодой человек.
«Ах, это! — вздохнул я с облегчением. — Нет же: Настя Вишневская, моя аспирантка!»
Лицо Алёши просветлело. Странно: неужели он всё это время думал, будто я решил добиваться благосклонности Марты? И при этом выдержал характер, даже стоически отказался слушать меня до момента своего рукоположения! Что же такое воображали про меня мои студенты? Я между тем кратко рассказал о нашей с Настей субботней переписке, не забыв и про нашу пятничную прогулку, про тот её странный холодный вопрос, после моего ответа на который мы и поссорились.
Алёша, показалось мне, временами еле удерживал улыбку — но к концу моего несколько нелепого рассказа был совершенно серьёзен.
«Вы поразительный человек, государь! — заговорил он, едва я закончил. — Никто другой из тех, кого я знаю, не обеспокоился бы об этом исповедоваться и не посчитал бы себя виноватым… Думаю, у вас всё складывается хорошо, даже странно, что вы сами этого не видите, хотя и это не удивительно… Или вы просто хотели, так сказать, поделиться со мной ощущением будущего счастья? Ничего дурного в таком желании не нахожу…»
«Господь с вами, Алексей Николаевич! — испугался я. — Какого будущего счастья? Мне же совершенно ясно было сказано: «Не ваша — и вашей никогда не буду!»! Именно поэтому мне вчера и показалось, что я перешёл черту, некрасиво воспользовавшись чужой слабостью».
«Не очень вы верили бы женским словам… Ах, женщины, женщины! — вздохнул Алёша совсем не по-юношески. — Знаете, между нами: правы были те средневековые горе-мудрецы, которые с трудом могли усмотреть у женщины…»
«Душу?» — поразился я этой домостроевской мизогинии.
«Да нет же, не душу! Субъектность, что ли. Во всём, что происходит между мужчиной и женщиной, порядочному мужчине нельзя на женщину возлагать никогда никакой вины, даже если она и виновата, потому что она слишком уж растворяется в другом, так что едва отвечает за себя… Сколько раз она обидит нас, столько нужно простить. А всеми глупостями, сколько их ни скажет, можно пренебречь. Мы меньше способны к растворению, нам, значит, и нести ответственность».
Я хотел шутливо заметить, что, мол, не только для современных феминисток, но и для той же Ады всё сказанное показалось бы диким скрежетом женоненавистника, завываниями мракобеса, однако вместо этого — на шутку жаль было тратить время — произнёс другое:
«Изумляюсь тому, что такие взвешенные, немолодые слова говорит столь юный человек! Надеюсь, это не прозвучало обидно?»
«Нет, нет! — поспешил успокоить он меня. — Даже лестно. Я просто много думал, многое замечал со стороны, и рад, что со стороны. Научного честолюбия у меня нет, голые схемы мне неинтересны, а интересны люди, их внутренние движения, вот поэтому… И ещё — это ведь большое неудобство, государь: иметь смазливость вроде моей, но полную неготовность ей пользоваться для разных… коротких приключений. Не подумайте, что, говоря про вашу поразительность, я решил над вами посмеяться! Наоборот, я восхищаюсь вашей деликатностью и обереганием свободы воли Анастасии Николаевны. Но эта немного избыточная деликатность — она ведь под собой… что-то имеет? Какой-то… проступок по отношению к женщине в прошлом?»
«Как всё-таки хиротония меняет людей! — попробовал я отшутиться, застигнутый врасплох. — Вы за один день повзрослели на несколько лет… Конечно, имеет, конечно, проступок! Я, правда, уже в нём каялся, и много раз, но ещё один раз точно не повредит».
И, опуская подробности, даже не называя имён, я рассказал Алёше о своём романе с Аллой — женой профессора Мережкова, моего научного руководителя, если вы помните о ней. Мой исповедник сосредоточенно кивал.
«Это объясняет многое, — подытожил он. — Даже всё».
«Что — всё?» — не понял я.
«Весь ваш… темперамент и облик, который для меня до этой самой минуты оставался как бы в дымке. Ох, как тяжело! — вырвалось у него. — Хорошо, что наша микроцерковь просуществует только две недели, правда? Я, хоть уже два года подряд не усматриваю для себя никакого другого предназначения, после сегодняшнего дня ещё сто раз подумаю, не пойти ли лучше торговать утюгами…»
«Мне ужасно неловко! — смутился я. — Действительно, какое я имею право сгружать на вас…»
«Какое? — переспросил он. — Да полное, полное! Сам ведь я сегодня сунул голову в петлю, то есть, виноват, в епитрахиль. Вы, государь, по старой памяти и долгу куратора всё продолжаете в нас видеть детей, душевное здоровье которых надо оберегать. Очень трогательно, но уже немного не ко времени. А я ещё ведь не взял на себя, в отличие от всех других, чужой характер — другим, может быть, тяжелей!»
«А, кстати, не хотите? — я обрадовался тому, что разговор на секунду принял чуть менее серьёзный тон. — Из вас, например, если вспоминать современников революции, вышел бы отличный Павел Флоренский…»
«О нет, нет!» — испугался вдруг Алёша.
«Почему? — удивился я чистосердечно. — Он вам не нравится? Что-то в его учении вас отталкивает?»
«Очень нравится, очень, — сосредоточенно ответил юноша, — но его путь, если уж дерзать сравнивать меня с ним, я преодолел лишь до одной биографической точки: до того пробуждения из ночного кошмара, когда ему в голову вошла мучительная мысль о том, что нельзя жить без Бога! Он пишет в «Моим детям», вы наверняка читали… Вот только эта мысль и есть у меня, она одна, она и стала моей ein feste Burg[85], прав Альфред, который сегодня сказал про православное лютеранство, а кроме её — ничего, ничего! Не только никакого мистического проблеска, но даже и уверенности в Его существовании — и это при знании, что жить без Него нельзя! Я ещё, языком воспоминаний отца Павла, не вышел на двор, и никто не позвал меня отчётливо два раза по имени. Я потому и ухватился за вашу мысль о Церкви недостойных, что быть иереем в обычной сейчас совсем не способен — и не знаю, стану ли способен! Нет уж! Лучше буду Безымянным Священником, капитаном Немо, отцом Никто, в церкви, обозванной сектой. Опять же, и не вознесусь о себе слишком».
«Как непросто придётся ему в официальном русском православии! — подумал я тогда с глубоким состраданием, глядя на «отца Никто» почти как на своего сына, недаром же с началом работы над проектом едва не приклеилось к нему прозвище «Царевича». — И это ещё себя я считал нравственно неподкупным и бескомпромиссным, каковую лесть кто-то из братии успел нашептать в мои уши при моём выходе из монастыря! Нет, я и рядом не стоял с настоящей твёрдостью…»
Я почти сказал это вслух, но решил не смущать юного батюшку — кстати, выговариваю это слово без всякой иронии, ведь как иначе я бы ему исповедовался? ведь в ином случае вся ситуация стала бы немыслима! — а вместо этого произнёс:
«И Ада, и Марта советуют мне в том моём старом грехе покаяться перед всеми, правда, из разных соображений. Одна считает, что это — политически дальновидно, а вторая, кажется, хочет снять тяжесть с моей души. А вы что посоветуете?»
Алёша улыбнулся и пояснил свою улыбку:
«Вы, государь, в самом деле немного похожи на того, последнего: умеете кротко завоёвывать людей! Смотрите, расположили к себе не только Марту, но и нашего Цербера, при которой я лишний раз и говорить боюсь: залает или сразу покусает… Не мне вам советовать. А между прочим, в идее Бориса о действенности ритуала даже в отрыве от таинства что-то есть! Я всегда в публичности видел дурной тон. Но, с другой стороны, святой праведный Иоанн Кронштадтский публичное покаяние допускал. Кто я такой, чтобы его судить?»
«Отец Иоанн, однако, и Распутина благословил», — сказалось у меня. Алёша пожал плечами. Заметил:
«Все люди, все ошибаются. Православие, думаю, много украсилось и посвободнело бы, если бы признало даже за святыми право на ошибку. Вы только послушайте, что я говорю! — едва не рассмеялся он. — Ну куда мне, с такими мыслями, да служить в церкви Московского патриархата! Нет, это мы с вами хорошо придумали сделать новую…»
— Тут, — припоминал Андрей Михайлович, — в дверь постучали. Ада, просунув голову, сообщила, что обеденный перерыв закончился, а лаборатория дожидается только нас.
Что ж, мы спустились и заняли свои места, обнаружив, что группа молчит и смотрит на нас с любопытством.