Борис Евсеев – Офирский скворец (страница 33)
При этом и мелькающие элементарные частицы, и люди вовсе не были призраками.
Не были химерами, не готовились сдать свои шкуры в утильсырье и животные! Все они – и люди, и частицы – несли на своих плечах, двигали и выправляли таинственный, не дающийся в руки русский сюжет, который нельзя было зарисовать карандашиком, украсть, избыть!..
– Ты, слышь-ка, иди, а то меня посадят… Если узнают, что бракованных показывать выводил… – застонал кандидат из канавы. – Не велено их показывать. Наш дефект – нам и разбираться. Иди, я сам как-нибудь… Оно и хорошо, оно и верно, если стану калекой, раз они у нас тут калеками стали!
Кандидат вынул из кармана флягу с перелитой туда загодя настойкой и глотнул.
Ты узнал «Стрелецкую» по запаху: диковатому, горькому, степному. А узнав – сам себе улыбнулся и, выкинув по дороге куртку с оторванным рукавом, пошел куда глаза глядят.
Ты шел, и сквозь тебя продолжали бежать времена свои и чужие: Орлов-Чесменский под парусами и товарищ Брежнев в спортивном трико, Высоцкий в Мексике и Большой театр в «Ковент-Гардене»: с конями-танцорами, напрочь отдавившими своими лошадиными копытами нежные пальчики невесомым балеринам.
А потом и более поздние времена побежали: с письмами в Госдуму в защиту конезавода, с криками про несвободу жизни и свободу смерти… Сюжет русской осени как следует еще не прописан. Много в нем битых стекол лиризма и унылых медикаментозных причитаний. А ведь осень имеет явный и точно очерченный сюжет! Это – ожидание предзимья. Осень узкое пространство. Зима – широкое. Осень – почти всегда остановка перед концом жизни прежней и переходом к жизни иной.
Сюжет именно той, а не какой-нибудь другой осени, не влезал в стихи, ожигал спину шрамами предчувствий, взрывался страшным московским октябрем 1917-го, ныл мозжечками 1993-го, валил снегопадом осеннего парада 1941 года, выл взбесившимися подмосковными собаками годов 2000-х, позванивал стальными пружинами осени нынешней и снова возвращался к жарким турецким денькам, к лишнему ребру, навеки испортившему, но и возвысившему неповторимого орловского рысака!
Лишним ребром показался тебе и сам Высоцкий.
Лишним ребром представилось вдруг и все искусство, кроме навек одобренного, навсегда утвержденного…
Стало понятно: для стихов осенний сюжет непомерен, но и без стихотворного выпендрежа, он почему-то существовать не может!..
Поэты разбили деревянные лиры о камни, выкинули их в канаву, ушли навсегда.
Вечер кончился.
Ночной автобус, шедший из Звенигорода, притормозив, подхватил тебя на ходу.
Ты плыл в Москву и еще не знал: Высоцкому остается меньше трех лет, красно-серому орловцу с лишней парой ребер – дня три-четыре, конезаводу – лет двадцать, а потом все, каюк! Захотят завод распродать, начнут вокруг строить коттеджи, будут написаны письма в администрацию президента и самому президенту, но и они не помогут. И уже стылым осенним днем 2014-го, дуя на пальцы и обморочно улыбаясь, ты будешь смотреть на изменившуюся до рвоты Рублевку и думать: именно элементарные частицы жизни длят и длят неповторимый осенний сюжет – русский, ночной, страшновато-сладкий, плавный по краям, стремительный внутри, заскакивающий в будущее, не сбавляющий скорости на смертельных поворотах, иногда безостановочно крутящийся на месте и при этом делающий высь – далью, а даль – высью!
Тебе казалось, автобус от напора мыслей перевернется вверх дном.
Но он не перевернулся. Зато при въезде в Москву его остановил милицейский патруль, началась проверка документов, и у всех документы были, а ты свои забыл дома, и русский сюжет с малым барабаном и одной сломанной, а другой целехонькой барабанной палочкой, Бог весть какими путями очутившейся в комнате милицейского начальника, с песней под этот барабан про коней привередливых, заблеванным КПЗ и странным человеком, полночи в этом КПЗ простоявшим на голове, – закрутился вновь!
– Осень, а гражданин у нас без пальто, – заботливо сказал милицейский начальник. – Но если гражданин будет и дальше ваньку валять, то пальто может и не понадобиться: телогрейку выдадут.
– Лишнее ребро, – сказал ты неожиданно, – ничего нет лучше лишнего ребра осени!
Начальник откинулся в кресле, задумчиво сказал:
– Значит, и дальше ваньку валять будем… – И, не отрывая глаз от твоего вельветового пиджака и зеленых туфель, потянулся к селектору, но кнопку вслепую нашарить не смог, занервничал, вскочил, крикнул: – А вот мы сейчас твои ребра как раз и посчитаем! Может, и правда, лишнее завелось!
– Викентий, твою мать! – сатанея, грохнул он дважды кулаком в стену.
Разминая огромными кистями рук палку сырокопченой колбасы, вошел Викентий. Он был в сиреневом трико и в майке, на голове – повернутая козырьком назад милицейская фуражка.
– Ну и. Кому тут неймется? – спросил Викентий придушенным голосом.
И здесь сладкий и трепетный вечер, который потом короткой строкой втиснется в нескончаемую сводку великого русского сюжета под наименованием: «1 октября 1977 года», внезапно кончился.
И началась совершенно другая история.
Лицедув
Хмуро-дождливые деньки, июнь, а в гараже у Гриши гул, треск: плавится стекло, дымит железная печь, пылает новенькая кислородная горелка.
Гриша выдувает лица.
Сперва изготовляет из огнеупорной глины форму, дает ей отвердеть, потом прилаживает форму к концу метровой стальной трубки. После доводит до жидкого состояния стекло, заливает его в трубку и начинает нежно, настойчиво, с небольшими ритмичными перерывами в эту трубку дуть.
Гриша спешит. Стекло отвердевает быстро! Еще минута – и ни черта из нежно-прерывистого дутья не выйдет.
Но Гриша и медлит: так хочется еще чуток насладиться дутьем!
Щеки лицедува горят, сам он мелко вздрагивает, как тот музыкант-духовик, добывающий из своей дудки самые высокие, самые трепетные звуки.
Но вот дутье окончено. Теперь честно заработанный, у гаража на скамеечке, отдых. Машины у Гриши нет, а гараж удобный, чистый. И рядом с гаражом все как надо устроено.
Чуть погодя Гриша молоточком – стук-постук, стук-постук, глиняная форма трескается, осыпается, и уже глядит на меня чье-то возвышенно-благородное лицо. А иногда – чья-то до боли знакомая рожа.
И вот назавтра к десятку стеклянных голов, изготовленных за последнюю неделю и торжественно установленных на крепкой шершавой доске, добавляется еще одна.
Тонкостенные, идеально прозрачные, каплоухие, плаксивые и бесшабашно веселые головы – смотрят сквозь меня, в свою стеклянную, нашему разуму недоступную даль.
Но такие неосмысленные взгляды существуют лишь до тех пор, пока Гриша не приступает к основному-главному.
Он подходит к отдельно стоящему шкафчику, вынимает две бутылки чилийского розового вина Porto Cruz, банку баварского пива, три пакета разноцветного краснодарского морса.
Приладив воронку, Гриша, через отверстия в темечках, заливает по очереди пиво, вино и морс в изготовленные с любовью головы.
Искрятся мозги, булькают мысли, наливаются страстью глаза, оседает хорошо видимый сквозь прозрачные стенки осадок!
Клюквенный Чавес, желто-пенная Меркель, плодово-ягодный Кличко, портвешковый Жирик – гордо сияют своей почти натуральной величиной…
Пузан Гриша радуется, как дитя. Вытирает лысину, промокает особенной кремовой салфеткой вспухшие губы и толстенькие щечки…
Однако кончается все плохо.
В один из все тех же июньских дней вдруг – крики, полиция, суд!
И скоропалительный приговор: политических деятелей разбить, осколки стекла измельчить, Гришу – на три месяца в Клинику неврозов имени Соловьева.
Гриша в зале суда плачет, считает приговор несправедливым, жестоким…
За полгода до суда с ним уже случилась одна неприятная история.
На улице Речников Гриша подрался с вполне приличным и превосходно одетым прохожим. Мертвой хваткой вцепился Гриша прохожему человеку в ухо, поволок к гаражу.
– Отдай лицо, паскуда! – кричал по дороге Гриша. – Это мое! Я выдул, я!
Их едва разняли. Приличный человек написал заяву.
Гриша в полиции клялся и божился: увидав стеклянные глаза, до синевы прозрачный нос, играющие винными искорками щеки, он сразу понял: его, как лоха, разводят!
– Ванька Первухин уже как-то раз украл у меня стеклянную голову! Пива туда набуровил, свою голову под плащ аккуратненько спрятал, а стеклянную поверх плаща приладил – и ну прохожих пугать! А я не для пуга́лок, граждане начальники. Я для искусства, – продолжал уламывать полицейских Гриша.
Тогда ему сошло с рук. В этот раз нет. И полетел Гриша мелкой пташечкой в Клинику неврозов, к доктору Абезгаузу!
– Я тебе письмо из клиники напишу! – крикнул напоследок Гриша и тут же исчез за судебной дверью.
В сентябре – неожиданный звонок:
– Приходи скорей! Я в Горбача «Комет» залил. Сперва глянул – ух и шипит, ух и брызгает голова мыслями! Но потом всмотрелся – слишком лазурными глазки у Горбача стали. Я тогда «Комет» вылил, а мочу, что собирал для поликлиники, ты уж меня прости, через воронку – да ему и в дырочку, ему и в дырочку! Ух, и сияла, ух, и кипела моча! Сразу видать: подходящую голову нашла. Теперь-то уже отстоялась, успокоилась. Но ты все равно приходи! Цвет у нее – ну, прям восторг. Бурый, с золотинками. Правда, зловещий чуток. И знаешь, чего я тут, в гараже, вдруг понял? Знаешь? А вот: тень знает, за кем ходит!