Борис Дубин – О людях и книгах (страница 70)
Не хочу отвлекаться здесь на теоретические дискуссии, но не могу не поспорить с давней и давно задевавшей меня мыслью Цветана Тодорова: «…поэзия фантастической не бывает»[252]. Напротив, она – по крайней мере, поисковая поэзия XX и XXI столетий, но отнюдь не только –
Такая речь от лица другого (в том числе – Другого, принципиально неопределенного, но этим и сверхзначимого) – не отрицание лирики, а ее обогащение, наращивание смысловой стереоскопичности, которая ведь и составляет суть лирического высказывания. Может быть, в истории отечественной поэзии вообще постоянно борются и взаимодействуют две эти линии – поэзия-я и поэзия-он (оно). Можно провести их обе, начиная с Пушкина через Лермонтова, Некрасова, Анненского, Цветаеву к Седаковой, Шварц, Миронову или, в другом развороте, к Красовицкому, Вс. Некрасову, Рубинштейну и другим[254]. Песня, как в «Киреевском», открывает для подобного контрапункта дополнительные возможности.
Я не упомянул важную разновидность вокального жанра, а для книги Степановой она значима. Это опера, – «Четырьмя операми» рецензируемый сборник завершается. Уистен Хью Оден (а он, работавший со Стравинским, Бриттеном, Хенце, Николаем Набоковым, оперное дело знал) когда-то назвал оперу единственной в настоящее время возможностью высокого. Это, по-моему, относится и к «Киреевскому» – не зря тон речи в книге предельно повышается к концу в двух завершающих ее дифирамбах, и сказанное сейчас нимало не противоречит
Собственно, парадокс, антиномия, смысловая стычка, семантический конфликт свернуты уже в эпиграфах к книге (и здесь тоже игра!). Они вроде бы рядопоставлены, но только на первый взгляд говорят об одном, а если вчитаться, то совсем о разном, даже противоположном. Первый – о единичном и уникальном (разверну пассаж из «Охранной грамоты»: «Искусство называлось трагедией. Так и следует ему называться. Трагедия называлась „Владимир Маяковский“. Заглавье скрывало гениально простое открытье, что поэт не автор, но – предмет лирики, от первого лица обращающейся к миру.
Развивая приведенную толстовскую цитату, завершу вопросом из того же романа: «Где, как, когда всосала в себя из того русского воздуха, которым она дышала <…> этот дух, откуда взяла она эти приемы…»[257] Факт удивления от книги Марии Степановой, при всех попытках его понять, не улетучивается и даже, пожалуй, не умаляется. И если все на страницах «Киреевского» – а кажется, оно именно так – сложилось «как надо, как в песне поется»[258],
Слова зазора, но не раскола, или Поэзия на просвет
Александр Уланов – автор четырех стихотворных сборников, первый из которых вышел в 1990 году, и перед нами – новая книга[259]
Впрочем, Уланов обращается к такому «промежуточному» письму не впервые.
Исходная литературная ситуация, положение слова описываются там как «всё под вопросом» (c. 100). В этих условиях ассоциативная проза «во многом берет на себя задачу поэзии» (с. 105), ее дело – ««перестроить нормы языка» (с. 99) и, по контрасту с притупляющим воздействием языка улицы, рекламы, массовой культуры, сделать «зрение более острым» (с. 99, внимание: речь опять о зрении). И еще раз о том же: «Описание… дается скорее посредством косвенного зрения, через предметы вокруг…» (с. 102). И еще: «Это индивидуальность взгляда, направленного не на себя, а на окружающее…» (с. 103). Поэтому такая «речь легко переходит от одного персонажа к другому… Это не монолог автора», а «некоторая речь вообще» (с. 103). И если «стих стремится… управлять процессом чтения (за счет разделения на строки и строфы)» (с. 98), то у ассоциативной прозы, если что ею и правит, закон, пожалуй, один: «пунктирность выражения смысла» (с. 101). Тем самым «слова получают свободу. Предметы тоже живут своей жизнью. Автор отходит в сторону, давая им дорогу и слово» (с. 103).
В качестве близких примеров такой работы Уланов называет несколько имен современных американских поэтов, которых переводил (Леонард Шварц, Кларк Кулидж), в качестве примеров более далеких вспоминает о «Записках у изголовья» Сэй-Сёнагон. Мне более знакома романская линия – назову навскидку французов от Сегалена, Фарга и Жакоба, Мишо, Понжа и Шара до Бонфуа и Дю Буше, Дюпена и Деги (если даже не говорить о Бодлере и Малларме, которых Уланов упоминает, либо о не названных им Морисе де Герене и Лефевре-Демье, Артюре Рембо или Шарле Кро), испанцев от Висенте Алейксандре до Хосе Анхеля Валенте, Пере Жимферре и Андреса Санчеса Робайны, португальца Антониу Рамуша Розу. Из относящихся к делу отечественных авторов, кроме перечисляемых Улановым А. Драгомощенко и А. Скидана, В. Казакова, Ш. Абдуллаева и Г. Ермошиной, я бы обязательно вспомнил Генриха Сапгира и Вадима Козового.
Два пункта в сжато переданных тезисах Александра Уланова мне хотелось бы выделить особо. Первый – о «словах на свободе» и «пунктирности выражения» (автор содержательной статьи об авторе «открытия на все века», родоначальнике «стихотворений в прозе», французском малом романтике Алоизиюсе Бертране называет эту особенность письма своего героя «„дискретностью“ поэтического изображения»[261]). Могу ошибаться, но я вижу здесь принципиальную, хотя и необъявленную полемику со знаменитым положением Юрия Тынянова о «тесноте стихового ряда» как доминантном признаке поэтической речи. Простодушием было бы думать, будто поэт, ища, словами Уланова, новых «степеней свободы» (с. 105), стремится найти путь попроще, эдак с облегчением выпрастываясь из сковывающих его просодии и рифмы «классического», регулярного и точно рифмованного стиха. Совсем наоборот: он ищет «усложнения и концентрации смысла» (с. 105), как ни парадоксально, раздвигая слова, ослабляя их прямую связь встык друг с другом и