Борис Бета – Том 1. Муза странствий (страница 23)
Вот мы поднялись на последнюю сопку.
Теперь я увидал пахарей в последней пади, фанзу на этой стороне, голубой блеск речки и фанзы в глиняных оградах и раскидистые деревья на той, китайской, стороне.
– Пашут гураны, – проговорил Иван Демьянович, сморкаясь на дорогу. – Прошло их время, в аренду корейцам сдавать нельзя… Ну, теперь недолго нам путешествовать. Сейчас перейдем Ашигу, а там уже нет
Я промолчал. Мы закурили, и Иван Демьянович продолжал:
– Вы меня не бойтесь. Я ведь правильно вас доставил. Я вами не интересуюсь, кто вы такой, заметьте. Это ваше дело. А про себя одно скажу – беспартийный. Я контрабандист с одиннадцатого года и шкуру свою не меняю. Правильно, как по-вашему?
– Правильно, – ответил я.
Теперь мы совершенно спустились и шли низиной к речке. Переходя по камням мелкий, быстрый и чистый поток, Иван Демьянович набрал в пустой бончок воды. Мы напились и пошли дальше. К дереву была прибита некрашеная фанера: «Открыт новы оптова склад спирт мануфактура и разна галантерей. Чжу-фа-хун».
– Вот черти, – проговорил Иван Демьянович одобрительно, – новая конкуренция… Это, вы понимаете, на этой стороне. Вот, глядите. Ашига раньше тут текла, а потом отошла. Вот фанзы…
Заправив руки назад под чуйку, затягиваясь папиросой, Иван Демьянович пошел дальше. Мы миновали вплотную пахаря: рыжебородого, приземистого казака, – он оглядел внимательно нас. Дальше была полуразрушенная фанза, может, в ней помещается кордон? А переход… Мы подошли к речке, к ее невысокому берегу, и Иван Демьянович ступил на лестницу, которой начинался узенький мосток. Ступил и я.
Это был сон, – так была необычайна легкость вступления на тот берег, под развесистую липу. Челюсть моя задрожала – гнет, убийственные вериги, подозрительность почти безумная, – все это осталось там, на солнечной стороне, где опять начал пахать угрюмый казак, где шли ему навстречу две черных, спотыкающихся фигуры – Владимир и Абрам…
Последняя встреча*
И снова ветер, знакомый и сладкий…
Только в четыре часа вечера я оставил броневик, – на фронте было спокойно, стрельба в китайском городе прекратилась, – и вернулся домой. Ванна, переодевание, чай, бритье, – все это отняло много времени. Я почувствовал себя свободным в сумерки. Спать не хотелось, наоборот – тянуло на люди. Весело разгоревшийся камин, столовая лампа, какая-то тишина ожидания, – все это сообщало спокойную, даже тайно-радостную волю встретить каких-либо гостей или самому явиться куда-то, возбудить нелицемерную радость…
Именно с таким чувством покинул я свое одиночество, постучался к соседке – добродушной, хотя и отменно нарядной всегда вдове мадам Бро. Меня впустила шестилетняя Лю, чудесный ребенок, моя приятельница, изумляющая меня своими рисунками. Поговорив о маме, мы занялись рисованием. На этот сеанс, по уверению Лю, нам были необходимы только синие карандаши.
И знаешь, что прервало нашу птичью беседу? Нет, не угадаешь. Когда вошел бой и сказал, что меня спрашивает незнакомая дама, я как-то поглупел от догадок. Оставив без объяснения Лю, поспешно (упал мне вслед карандаш со стола) прошел мимо боя в открытую дверь. В коридоре еще не было света. Высокая женщина в длинном пальто стояла у перил лестницы.
– Здравствуйте…
– Трикси! – воскликнул я.
Помнишь ли ты Трикси? Помнишь ли ты, как мы трое в январе 19** года сидели в Екатеринбурге в кинематографе Лоранж, смотрели занятную американскую фильму? Одна взбалмошная девушка там называлась Трикси, – с тех пор Вера стала называться Трикси. Да, правда, ты вскоре уехал от нас, и в Харбине, и во Владивостоке мы не встречались с тобой. А Трикси и я очень часто встречались, особенно во Владивостоке.
Я приглашаю ее пройти в комнату, зажигаю люстру. «Вот моя студенческая келья». Мы садимся, разделенные столом, смотрим друг на друга. Я замечаю в Трикси массу перемен, – а не виделись мы всего пять месяцев: она возмужала, стала спокойнее и улыбается как-то иначе.
Право, не смогу передать тебе всю нашу беседу. Трикси, кажется, начала с того, что заявила мне, что пробудет здесь один день.
– Почему так мало?
– Дела.
– И никак нельзя их отложить?
– Никак.
– Ну, будто бы?.. А вдруг, если они отложатся, скажем, на два дня?
– Нет, никак не могут отложиться, голубчик…
В конце концов мы отправились вместе смотреть итальянскую балерину; у меня не было ни копейки денег, но Трикси сумела уговорить меня, – мы порешили, что будем сидеть, не раздеваясь, на балконе.
Там, в полумраке, мы почти не разговаривали. В глубине, как марионетка, ярко освещенная на черном бархате, двигалась балерина… Во время соло из «Дочери фараона», под флейту, Трикси сказала мне, не оборачиваясь:
– А у меня туберкулез. Задеты обе верхушки…
Я промолчал. И, смотря на балерину в глубине залы, я видел глаза Трикси, точно всегда заплаканные, ее голос, поющий «Тишину». И воспоминания вдруг отстраняли настоящую Трикси, которая два или три раза кашлянула рядом со мной.
Итак, мы вышли опять на свежий воздух. На асфальте остались лужицы от дождя, рикши ждали жеста, чтобы подбежать. Трикси сказала:
– Пойдем куда-нибудь закусить.
Перейдя улицу, мы вошли в японский бар. Нам подали два бифштекса, отдававших сукияки, и харбинской водки. Трикси, не обращая внимания на пожилого японца за стойкой, подняла свой лафитник и мы чокнулись.
В баре я узнал многое. И то, что Трикси действительно замужем три месяца, и что муж ее, ее старинный приятель, служит в дипломатической миссии СССР, и что Трикси в данный момент исполняет обязанности дипломатического курьера… Она улыбалась, глаза ее слезно искрились, щеки порозовели, она прикрылась ладонью: «Кажется, я пьянею». Усталость и бессонница закружили и меня: я точно одеревенел, порою плохо слышал негромкий голос моей вечерней спутницы, – она нагибалась ко мне, и глаза ее улыбались будто с прежней доверчивой искренностью…
Потом, мой друг, мы бродили чуть ли не до рассвета, удивляя ночных рикшей, обращая внимание бессонных полисменов в клеенчатых дождевиках. Мы долго сидели в парке, подле обширного луга, над чьим газоном, когда будет теплее, протянут сетки и более пятидесяти белых игроков одновременно начнут посылать и отбивать теннисные мячи. А теперь была ночная тишина, сырость и луна в высоких тучах.
– Знаете, – говорила негромко Трикси, – я бы хотела сейчас уехать с вами на юг, далеко на юг. Только с вами. Я бы не поехала с женщиной, они надоедают мне…
– А ваш муж?
Она замедлилась:
– Да, я люблю его. Или не люблю?.. Право, мне, – я это чувствовала, – необходимо было выйти замуж. И я вышла. И Николай хороший человек… Только мне с ним скучно. Почему?
И еще раз она говорила о поездке на юг. Но никуда мы, конечно, не поехали. Я поцеловал ее у решетки. «Нет, вы не умеете любить», – сказала она, темная лицом. Я подождал, пока ей откроют двери и отошел без шляпы, пешком дошел до дома.
Два месяца прошло с тех пор, и я ничего не имею от Трикси. Я послал ей Гумилева и Тагора… И тот вечер кажется мне хорошим рассказом, новеллой чувствительного мастера, вроде какого-нибудь Роденбаха, а не моим недавним прошлым. Видимо, я вовсе не любил ее, эту Трикси с нежным голосом, а любил и люблю лишь одно, куда входила и Трикси, и выпала, как выпадает карта из колоды.
И я могу ехать не на юг, а только на запад, где моя единственная любовь. Опять в Маньчжурию, в Сибирь и дальше, туда, где потерялось мое золотое счастье. Я никого не люблю, лишь эту мысль о потере – о тамошних городах, о небе, о тамошних деревьях и траве, и о воробьях над травой – все, из чего я вырос. Десять, двадцать самых моих лучших из livres за то, чтобы услыхать звон далеких колоколов! И я верую, что услышу их.
О любви к жизни*
Я шел по улице Греньян от консула. Консул опять отказал мне в документах – я оставался бродягой, предоставленным воле жандармов.
При ярком зимнем солнце неистовствовал мистраль в узких улицах, ноги скользили по вылущенным бурей камням.
Я вышел к каналу, на набережную. Густая синева с твердыми плюмажами так волновалась в бухте Старого Порта! Прекрасные парусники – яхты для обеспеченных прогулок – особенно торжественно блистали медью и полировкой, вздымаясь, опускаясь.
Я шел узким тротуаром, широкоплечая тень моя опять оказывалась у ног моих, как только освобождался тротуар передо мною; шанхайская шляпа также оттенилась. Я вдыхал стремительную свежесть зимнего моря, иногда глядел во встречные глаза женщин, невзрослых, коротко одетых, угловатых от зябкости; пестрые шарфы на их плечах кидались концами… и вдруг моя десятидолларовая шляпа, вспорхнув с головы, покатилась кубарем, умчалась от меня, – а я бросился вдогонку.
Некий мальчуган, – наверное, из магазина, – решительно наступил на нее. Бормоча благодарность, я ударил шляпу о колено, стал выпрямлять на кулаке, очищать и – увидал на мостовой, у левой ноги, смятую
Через квартал я разменял десять франков в угловом табачном баре: купил желтых папирос, спичек и две коротких сигары по четыре су; еще я заказал панаше и, помолодевший, стоял у высокого прилавка.
Опять я вышел на солнце, почти семь франков в кармане сообщали мне бодрую невесомость…