Борис Бета – Том 1. Муза странствий (страница 25)
Так, с франком в руке, вышел я благополучно из этого ночного дома, спустился осторожно по лестнице, открыл американские замки.
На улице пахло морем, но ветра не было, еще не начинало светать. В синем мраке, сквозя огнями, шел ранний трамвай. Я поехал на площадь Жолиетт.
Оно начало болеть после двух черных кофе – в баре. Я перестал курить и даже приоткрыл рот, пережидая одышку, сердечный хватающий трепет.
И, может, было мое счастье в том, что я не попал на работу в это утро. Гудели и завывали сирены в половине восьмого, непрерывно грохотали грузовики, телеги с высокими козлами, бичи стреляли над жирными крупами здоровенных дышловых коней, – а я пошел на мол.
Было это утро облачно. Мистраль стих. В море был туман, вода едва колебалась. Я сел ниже тротуара на один из волнорезов и закурил.
В тумане палевого цвета проходили медленно и беззвучно моторные катера рыбаков. Сердце млело, я выпрямился. Вода ластилась к пористым бокам камней, набегала, набегала – то ли гекзаметром, то ли ямбом.
Я стал думать о Герцене («гекзаметр прибоя») и о Гумилеве («грустят валы ямбических морей»), но мне было
Почти весь день провел я на молу. И сколь прекрасна была моя боль во сне!
Я шел по глубокому снегу среди высоких деревьев, поднимался на склон – мыс Гольденштедт, парк Гондатти… А вот и дача Толмачевых. Я вхожу на веранду, на мне мое широкое пальто, мохнатый шарф, оленья шапка. Я открываю дверь, она осыпает снег – удивительно пахнет снегом. Вот комната, деревянные панели, винтовая лестница наверх. И еще я вижу серое пальто в плетеном кресле у камина.
Это вы. На серую шляпу с круглым дном, на широкие поля ее поднята черная вуаль с лица (я уже сижу справа от вас), глаза полузакрыты, сумрачны. Руки покоятся в большой серой муфте на коленях, серый воротник лежит по плечам. Молча я оглядываю комнату. Она освещена снежным полднем. Над панелью по всей стене на длинной полке стоят каменные и костяные китайские болванчики, фотографии – я различаю Толмачева в мундире пажа. Все по-прежнему, только вместо круглого стола стоит биллиард, и на него брошены пальто и шубы. Мне кажется, я узнаю зеленую со скунсом; но я спокоен.
– Да это Кексгольмского полка? – указываете вы мне на грудь, приподнимая лицо.
Я, опустив глаза, вижу крест, похожий на мальтийский.
– Ведь я же никогда не служил в Кексгольмском, – отвечаю я. – Я числился по кавалерии, если вы помните? А теперь…
– А теперь? – ваши зеленые глаза удивительно спокойны, они равнодушны.
– А теперь я верю, что единственно прекрасный бой, это бой один на один с жизнью. Не как с врагом, а как…
Но, продолжая наблюдать равнодушие, я опускаю глаза. Я вижу ваши желтые лондонские ботинки, сердце мое вздрагивает, и я начинаю задрожавшим голосом:
– А помните вы тот вечер, когда мы втроем сидели за чаем: вы, Вера Ивановна и я? Вера Ивановна назвала вас королевой за вашу точность, а меня вы упрекнули, что я всегда опаздываю. И когда я стал оправдываться, Вера Ивановна воскликнула: «А, он хочет быть королем!» Я смешался; тогда и в вашем лице, в глазах, мне кажется… Да, я, боясь покраснеть, сказал, что вы похожи на «Золотую пору» Альмы Тадемы…
– Ну, а дальше? – говорите вы, и лицо ваше розовеет.
– Боже мой, эти же слова сказали вы тогда! – восклицаю я. – Дальше?.. А дальше ничего не было. Правда, ничего?.. Я вспомнил все это отчасти в связи с историей двух подруг: Нетти и Сенди. Одна из них была больна свинкой, они ежечасно обменивались письмами.
– Зачем вы это мне рассказываете? – спрашиваете вы негромко.
– Бог знает! Может быть, потому, что Сенди любила «Разговоры с дьяволом» Успенского и…
– Нет, нет, нет, – повторяете вы, – я…
Но в это время дверь наверху отворяется, контр-мэтр третьего секциона Гастон кричит мне оттуда, чтобы я нагрузил на лифт одну пустую большую тачку.
В самом деле, сидим мы не у камина, а у темной пасти товарного лифта…
Этот сон я вспоминал на Жолиетт, сидя недалеко от фонтана. Я вспоминал и закрывал глаза, а в свежем воздухе вечера фонтан все плескался. Здесь пахло водой и крепко веял запах конской стоянки: днем тут стояли ломовики. Я слушал фонтан и вспоминал холодные утра в декабре, мрачную, еще ночную площадь и этот плеск, желтые огни барок и зоревые облака над высокой темнотой крыш.
В первом часу я постучался на кухню ресторана к Тромбергу. Он уже кончил уборку, снял свой синий фартук, сидел за столом под лампой – писал письма. Меня он встретил молча. Молча и я стал готовить себе постель: положил рабочую синюю куртку и штаны, покрыл их свитером. Газеты были моими простынями, крышка стола – кроватью, пиджаком я покрылся.
Я лежал в тени и смотрел на угрюмое лицо Тромберга. Дрема заводила глаза.
Проснулся я в третьем часу, и мы разговорились. Тромберг от написанных писем (двум невестам: в Нарву и в Тверь) казался охмелевшим – ему необходимо было высказаться до конца. Он разыскал где-то бутылку Барзака, положил на стол папиросы, – и я вынужден был спуститься с моей кровати.
А в двадцать минуть шестого я был на Жолиетт и тотчас же попал на первый секцион в экип Канари: мы начали на час раньше, начали возить на больших тачках и таскать на себе, возить по триста кило, таскать на спине сто и сто десять.
Таким образом я работал до обеда пять часов и после обеда еще пять. Последние дни, голодные, но хмельные, сказались во время работы: я потел, колени тряслись, когда я нес на спине мешок. Временами я отчаивался, намеревался бросить, уйти, но веселый корсиканец опять кричал веселое, хлопал меня по плечу, и я ободрялся.
Когда-то я любил спорт: десять часов тенниса в знойный день были мне нипочем. Или прыжки с шестом… А вот теперь я устаю, тоскую. Не правы ли психотерапевты, утверждая, что причиной душевных (и прочих) недугов является ремесло не по нраву?
В половину шестого я получил деньги и пообедал под навесом у итальянки Морисы. Не скажу, чтобы я много съел… Но когда я вышел из-под навеса, намереваясь купить сигару, – мое рабочее счастье воссияло еще раз: казак Василий пригласил меня на ночную работу – на австрийский экспресс.
– Тяжело будет? – спросил я.
– Да Господи ты Исусе! – возразил он. – Ящички там какие, почта – все барахольное. Не то, что днем. Понятное дело: шеф смирился за день, а люди еще поболе, я думаю. Ну, так как – са ва?
– Идет.
– И чудесно! Ну, первым делом провизией запасемся: по литру вина и какой-нибудь чепухи на закуску. Табак имеете? – спрашивал он уже на ходу.
В девять часов мы начали работу, – литр белого вина прирастил мне крылья насмешливой бодрости. На больших тачках подвозили мы ящики с французскими винами. Обвязанные, взмывали они пачками на высоту к палубам. Как во сне, удивительно невесомый в призрачном свете высоких ламп, возил я свою тачку из пакгаузов, где, как воспоминания, дышали приторно колониальные запахи, – потом шел каменной мостовой к высокой стене океанского парохода. А там, наверху, тоже ярко горели огни, и порою какая-нибудь леди смотрела через перила, рассматривала нас.
Там на палубах били в гонги, сзывая к вкусной еде, играла труба, сзывая команду. Потом, после нашего полночного завтрака, огней стало меньше… В это время и я почувствовал тоску, и спасла меня «бабка», старая француженка: я выпил в ее лавочке на колесах два стакана белого с лимоном. А потом еще три раза мне пришлось подойти к бабке, ибо все тяжелее становилась тачка.
В половине пятого кончился наш лошадиный груд, без четверти пять я получил деньги. Теперь стали заметней темнота и сырой холод. Ноги мои точно выросли: я шел и спотыкался, меня пошатывало. И ни о чем я не думал.
На углу я дождался трамвая и, когда сел в него, яркий свет доконал меня. Я уснул без видений и, проснувшись внезапно, заторопился сойти.
Свежесть рассвета приблизилась ко мне. Я оглянулся – да, я приехал на мол! «Но все равно, – подумал я, – у Тромберга теперь спать осталось меньше часа. Судьба: пойдем на „Николай“ к Лукьян Матвеичу».
В баре Гарибальди, сев в угол, я заказал пиво и попросил хозяина разбудить меня, когда придет за молоком русский старик Лука. И сон смирил меня над первым же стаканом…
Я спал весь день и всю ночь до утра. В кубрике горела свеча в фонаре. При свете ее и в отсвете печурки полуголый мускулистый человек (черные волосы падали ему на глаза) стирал белье в большой лохани, и вода исходила паром.
Я заворочался, и мы разговорились. Амос Голубенко, бывший матрос, предложил и мне постираться и помыться. Он сам принес мне горячей воды, уступил мыла, нашел вторую щетку. С радостью обласканного, принялся я за мытье.
Во втором часу солнечного дня я вошел с Амосом к мадам Мари. Пить мне вовсе не хотелось, но я предполагал отблагодарить Амоса, а приехали мы так далеко потому, что только здесь я мог встретить Василия, когда он не работал: его тоже следовало угостить стаканом вина.
В комнате, неметеной и темноватой за отсутствием окон (свет проходил через стеклянную дверь), за круглым столом, против готического плана колониальной выставки в Лондоне, сидела компания – Василий первым закричал мне. Тут я увидел ротмистра Поллака, лейтенанта Оглоблина, пожилого казака Якова Петровича; все они были очень веселы в обществе двух уличных женщин. Нам очистили место.