Борис Бета – Том 1. Муза странствий (страница 22)
Уже болели ноги, томила жажда и надоедал ветровой насморк.
За Пуциловкой, – там мы напились, зайдя в харчевню, – около корейских фанз мы расположились на обед и закусили салом с хлебом.
Напившись у корейцев, мы снова двинулись в путь, и аллюр наш был больше одного креста. Правда, Ивану Демьяновичу все казалось, что мы идем тихо.
– А где заночуем? – спросил я.
– А нигде, – отвечал он, не оборачиваясь, а только сморкаясь на ходу.
Здорово! Мы прошли полных тридцать верст, а ноги уже сдавали. Очевидно, прохудились мои норфольковские чулки… Но воображаю, что делается с ногой Владимира!
Я оглянулся и увидал, как далеко отстала прихрамывающая пара – Владимир и Абрам.
Но останавливаться было некогда.
По-прежнему дул ветер, напрягался, не слабел; маячили, выступали на горизонтах пашущие фигуры, – а мы шли и шли, спускались к протокам, переходили навозные гати и опять ступали на синеватое пороховое полотно наезженной дороги…
Вечер распространялся отменно погожий. Ветер стихнул, пропал совершенно. На зелени выцветающего неба месяц стоял над нашими головами. Прозрела в колебании невысокая звезда. Стали темнее сопки, сделалось отчетливей, сырее. Вода посветлела, стеклянно-небесная, без ряби – в темных берегах.
Мы присели на откосе перед Никольск-Алексеевским казачьим поселком. И вот тут, отъединившись, я порвал письмо и просто заметку, испытывая печаль утраты.
При проходе Никольск-Алексеевского мы опять разделились на пары, и я шел в первой – с хромым Абрамом. В казачьих хатах горели огни, на широкой месячной улице лежали короткие тени, пахло свежим тесом, брехали собаки на дворах. С тремя встречными Абрам вежливо поздоровался. Я шел насвистывая, а внутренне досадовал на бесконечную поселковую улицу – скоро ли ей конец? Мне стало определенно казаться, что мы встретимся с казачьей милицией, и гураны непременно представят нас поутру в Полтавку, в штаб пограничного ГПУ.
Но ничего этого не случилось.
Ночь наступила и двигалась, а мы шествовали сквозь нее, неутомимо увлекаемые… И воистину чудная ночь выпала нам! Мне особенно хорошо запомнилось то, что развернулось после полуночи, когда ходьбою я пересилил сон, а вернее – осилил усталость и опять приобрел постоянную свою внимательность ко всему видимому, ко всей возможной полноте видимости…
Около часа мы плутали. Мы вдруг потеряли дорогу, когда она уперлась в закрытый двор немой, прямо сказочной, корейской усадьбы.
– Что за шут? – пробормотал Иван Демьянович и свернул налево, на долину, на шуршащую, серебряную при луне солому. Соломенное поле продолжалось достаточно долго. Заслышали мы шум потока. Мы спустились к стремнине. Голый лозняк, корявые стволы наклонялись к воде. Мы переправились по стволам и по камням на другой берег. Я оступился и попал в воду – холод и озноб прошли до темени, а в ботинках захлюпало. Опять зашуршал под ногами таинственный месячный соломенный луг. Мы перешли его, пробрались сквозь тальник и… вышли к протоку!
– Вот незадача, – пробормотал Иван Демьянович и взялся за папаху, – Абрам…
…Наконец, мы покончили с потоком. Он остался внизу, за снеговой твердой площадкой. В ночном ропоте быстрой воды звучали голоса, но я, не слушая их, покорно поднимался с компанией на отлогую сопку. Месяц был впереди и низко.
– Скоро месяц зайдет, – сказал хрипло Абрам, – надо бы передохнуть малость…
Мы вышли на дорогу. На этой, темной из-за сопки, дороге Иван Демьянович был задержан конным патрулем.
Мы сошли в сторону и сели. Иван Демьянович тотчас запрокинулся и, – право, моментально, – начал прихрапывать. Улегся и Владимир. Мы с Абрамом стали закусывать.
Месяц стоял совсем низко, точно сидел. Таинственно выглядела ночная окрестность и рокотал внизу слева поток, и тянуло оттуда весенней свежестью… Закусив, протянулся Абрам. Я один остался бодрствовать – надо было протягаться и мне.
Я лег головой на мешок, поднял воротник дождевика, всунулся лицом в ворот, спрятал руки, – настойчиво приготовился дремать. Но дремы не было…
Откуда-то пришли голоса, их нес немолчный рокот потока. В тишине раскрытой апрельской полночи заговорили издалека-издалека – вы, например, мисс Эллен: под солнечным небом в парке Гондатти, в виду мыса Гольденштедт, – в белом платье, уже загоревшая, веселая и «полярно-рассеянная»… Почему ваш голос? Может быть, вы думали обо мне в этот поздний час, покончив с японскими иероглифами, почитав Гумилевские канцоны перед сном. И сохранилась ли у вас та графическая обложка к Гумилевскому «Костру» –
Тут я освободил лицо на воздух. Лицо мое обожгла каленая свежесть. Было глухо, все, видимо, изменилось вокруг – месяц закатился. И во мне встала тоска.
Я не мог больше спать. Лондонский дождевик не годился быть спальным мешком, я продрог до крупной дрожи. Я поднялся, и, тоскуя, стоял над спящими товарищами.
Господи, как пусто было в мире в этот час. Пожалуй, только четверо людей существовали во всей сырой и темной вселенной; но и то, трое просыпали свое благородное первородство – свое человеческое сознание… Я не выдержал.
– Иван Демьянович. Владимир Петрович. Пора вставать… Уже зашел месяц. Достаточно отдыхать. Вставайте…
Наконец, все поднялись, за исключением Абрама, расправились и двинулись, пошли ступать наболевшими ногами дальше, – последние двадцать верст. И Иван Демьянович ухитрялся спать даже на ходу: его шатало, он спотыкался, встряхивался и опять шел, покачиваясь.
Мы шли, плохо различая дорогу, часто и слышно задевая за камни. Звезды уже не переливались. Они просто гляделись, как булавочные отверстия, на пасмурный свет. Через верст пять у корейских фанз мы растащили омет кукурузной соломы и снова улеглись для сна – не было сил с ним бороться.
Я легко забылся, плотно засунув голову между скользкими снопами, прикрывшись раскидистым снопом, – но все же потерял себя только наполовину: я продолжал зябнуть, временами дрожал собачьей дрожью и лязгал зубами, и мне все грезилось, что колени мои прикрыты клеенчатой скатертью, только что принесенной с мороза. От скатерти я странно попал к вам в переднюю, Юлия Дмитриевна. Осведомляясь о вашем здоровье, я снимал перед зеркалом пальто; разоблачившись, приветствовал вас рукопожатием и пошел следом в гостиную. На низких турецких креслах и на диване в кругу ковра сидели, беседуя, Юлия Львовна, Адель Александровна, Артур Вильямович, Вера Николаевна и неизвестная мне дама – жена бельгийского консула? Я обошел этот мирный круг, целуя и пожимая руки, и вернулся к роялю. В гостиной было вполне добродушно, люстра горела неярко, не всеми рожками.
– Чаю, Борис Васильевич? – сказали вы из-за цветов.
– Очень благодарен.
– С пирогом? Очень вкусный… Пойдемте, – решили вы дружески.
Мы прошли в столовую разными дверями, – я дальней, через переднюю.
Я сел к столу и вот опять ноги мои охватила морозная клеенка, – нет, я был закутан в нее по пояс, даже на спину кто-то безжалостный пристроил полосу этой ознобной клеенки. Ваш разговор, вечерняя столовая с буфетами – стали бледнеть. Вы вернулись с куском пирога, вы придвинули масло… Наш разговор, он был чрезвычайно глух… Да!
– Надо будет переселить сюда Веру Николаевну, – сказали вы вполголоса и громче: – Вера Николаевна.
– Да? – отозвалась Вера Николаевна из гостиной.
– Не хотите ли сюда? – прокричали вы.
Теперь я сидел, разрезая пирог, прихлебывая чай, оборачиваясь к вам налево и к Вере Николаевне направо. Вдруг… дрожь охватила меня внезапно и удручающе. Я задрожал с одышкой и более дробно, чем фоксовая зябкость Рубби. Я опрокинулся, понял, что лежу, стал узнавать запах соломы, и только один ваш глаз, сделавшись синим с серебряной точкой, огромный глаз смотрел на меня. Но… и то не так: это было небо, край неба между снопами и звезда в этом углу…
Дрожь потрясала меня до судорог. Отовсюду, как запах льда, проникал рассветный холод.
– Вставай. Пора идти, – прозвучал чей-то голос.
Я разом двинулся из соломы, выполз, выпрямился, потянулся и пошел на несгибающихся ногах за серой чуйкой Ивана Демьяновича. Я совершенно не понимал, куда я иду и зачем.
Но вскоре, – через две версты, или через четыре, – голова моя прояснела. Я перестал зябнуть, – утро уже раскрыло окрестность. Мы шли пологой вершиной сопки, малоезженым проселком; поросль дубков по сторонам хранила бронзовые прошлогодние листья…
И вот небо перестало быть дымным, оно раскрылось. Взошло солнце. Иные из сопок стали рыжими. А впереди, – массивной, рыже-аметистовой грядой возвышалась над голубыми сопками, предстояла еще недоступная нам, еще за невидимыми падями и речкой – китайская сторона.
Дорога перестала быть серой. Пыль и засохшая грязь приняли совершенно утренний цвет. Было легко и свободно. Даже ноги мои перестали болеть.
Именно в такие часы чаще всего мне являлась возможность умереть, и каждый раз существо мое даже при виде смертельного падения, при виде трупов, под треск расстрелов твердило в учащенном или падающем биенье:
– Никогда ты не умрешь, – поднимался этот возмущенный голос, – никогда. Все это кажущееся, все это не так, как оно есть на самом деле. Ты – бессмертен.
Мы поднялись еще на одну сопку и стали спускаться. В солнечной долине дымил утренне поселок – Корфовка, последнее жилье на русской стороне, штаб конных солдат ГПУ. Теперь мы должны были пройти эту узкую падь подле Корфовской околицы, на виду утренних хат, подняться по песчаной светлой дороге, спуститься к речке и перейти ее. И воистину, мы все время были единственными во вселенной.