Борис Бета – Том 1. Муза странствий (страница 21)
Корова стояла у раскрытых ворот, у своего же назьма, свежего сыростью. Она все жевала и жевала – плоской нижней челюстью на сторону. Вот отрыжка заметно прокатилась под кожей живота – пахнуло ядрено… Ее глаза, синяя добрая эмаль, глядели на меня, на отпахнутое воротище, где дегтем расписался в августе девятого года Николай Пиглевский, убитый на Сомме…
Женщина-хозяйка, овеяв тем же внутренним, молочным, наземным, подошла и выбранилась не сердясь. Ворча, присела к паху коровы, к налитому жиром живому мешку вымени. Сидя на скамеечке, обтерла соски холстом…
Опять и опять (ах, в который же раз я вдохновляюсь этим исконным?) молоко выбрызгивалось тонкоструйно, и дойница зазвучала.
– Николай-то как расписался, – сказал я.
– Да… царство ему небесное, – ответила она, Анна Лукьяновна, кормилица Николая Пиглевского, убитого на Сомме.
Вы думали, что я красив, а я оказался похожим на пьющего шофера. И вынесла мне на крыльцо напиться ваша подросток-сестренка. Она стояла и ждала, редко мигая; волосы ее дыбили дуновения; а я тянул глотками воду.
Потом, когда я уже отошел, думал продолжить свою созерцательную прогулку, пощелкивая гальки тростью, – вы (кто вас заставил?), вы вышли на крыльцо и простились со мной – на расстоянии. Ваше белое платье, ваш исподлобья, капризницы, взгляд, ваши волосы тоже дыбились… Я поднял правую руку, отвечая на приветствие!..
Но не думайте, что я затаил какую-то обиду, горечь. Нет. Ведь может случиться, что наша судьба, зорко берегущая мое большое сердце и его дорогу, вас отблагодарит мужем, с которым вам будет спокойно, как в ваших снах.
Когда вижу голубые маревом горы, и серебренные слои облаков, и море, отливающее полосами далей, – понимаю, что и я изгнанник.
Ибо всегда ты, море, ревниво напомнишь, что есть иное! И память, отвечая, страдает. Ибо опять она женски сомневается: ах, да есть ли что в самом деле?.. И грустно поет:
– Quocumque adspicas nihil est nisi pontus et aer…
Она ходила по дому, сквозь комнаты, входила к нам, цокая ногтями – Джальма, лаверак, белесоватая, точно забрызганная черноземной грязью. Она забредала под стол, переступая там через перекинутые ноги, ударяла наотлет хвостом. Она совершенно не садилась, лишь приостанавливалась, не настораживала ушей; она не чесалась и не скулила.
– А мы все-таки подлецы, – сказал Алешка, – пьем водку, а Джальма – как потерянная. Эй, осиротевшая мать! – окликнул он ее в дверях.
– А сколько было щенят? – спросил серьезный Евгений.
– Четверо, – ответил я.
– А для чего, собственно, их утопили? – спросил Евгений.
– А вот спроси!.. – ответил Алешка, закуривая.
Джальма все еще стояла в дверях. И она смотрела и на меня своей женской, бабьей тоской, взглядом…
Ее щенят приказал утопить Николай Федорович, хозяин, муж и отец, восхищенно целующий свою годовалую Танюрку.
Туман просторных небес, и без солнца и без тени полдень. Мне было отрадно. Удача с утра! И остроту, легкость движения и намерений я предполагал усилить или окончить в застольной беседе. Так вот…
Я выходил из магазина. Со мной был приятель, влюбленный в богородиц Андрея Рублева, и даже отсюда – преданный московской «Альционе»; с нами было вино и прочее – увесистый сверток; и мы пошли в ногу.
– Интересная женщина! – сказал я, замечая изысканную сухощавость, синий шевиот в талию, черную шляпу с парчовыми цветами, – и обходя, оглянувшись, я увидал, – сквозь вуаль, на отдалившемся движении, – ваш екатерининский профиль!..
Как все было потом впопыхах – с моей стороны. Кажется, я мотнулся? Я внимал вашей детскости, вашему доверчивому и быстрому рассказу – может, несколько несвязному? Но ведь я сам же и перебивал!
А потом мы куда-то поехали. Как глупо, должно быть, выглядел я, стоя над вами, в проходе пошатываясь от толчков хода, мешая пройти!
А обратный путь – в тесном купе форда-автобуса; бережно держа на коленях ваши пирожные, касаясь ваших колен, – и все против ваших глаз, ваших глаз!..
Но все-таки (сейчас нахожу силы признаться) я ведь не забывал о свертке в руках приятеля, на тротуаре; он мерещился, как белый факел!
И я сбежал: пообещав, не прощаясь, выпрыгнул на мостовую…
А поздней ночью зыбкое опрометчивое сердце болело тоской.
Переход границы*
Очевидной виновницей путешествия, которое я намерен описать, является голубая банка Кепстэновского табака…
Именно от нее распространился по комнате голубой туман, солнечное утро иных широт раздуло этот туман; стало видно крытую пристань Коломбо; стали чувствоваться густые запахи тамошних базаров; льдистый горьковатый портер обжег и охолодил воспаленную гортань.
Да, надо ехать! – Ибо синяя бухта вон там внизу, подо мной лежащая, поддерживающая пароходы и катера, и катер с серебряным следом, – все это на всю жизнь будет принадлежать мне, как и сквозняк в прошлогоднем апреле, и тонкие светлые волосы, подбившие на ветре черную шляпу…
В эту ночь я видел во сне мать. В длинной кубовой распашонке она вошла ко мне. Глаза смотрели умоляюще, нижняя толстая губа вздрагивала от волнения. «Прошу тебя», – услыхал я очень внятно, – и открыл глаза.
Голос еще звучал, но я лежал, завернутый в белое одеяло, на кровати в неряшливой студенческой комнате. Петр Гудзий спал, тихо укрывшись с головой клетчатым одеялом. Голубая Кепстэновская банка, как чье-то лицо, разом выделилась из всей рухляди на комоде!..
Я определил, что голубой рассвет поднялся вполне высоко; он настойчиво близился к персиковому, грозовому. Во всем доме стояла (а может, висела) одинаковая с комнатой тишина.
«Итак, мне нечего терять, ибо я ничего не имею… Итак, начинаем путешествие», – подумал я, закрывая глаза, заведенные дремой…
Несколько подробностей, несколько дней приготовления – я опущу.
Мы, двое, очень просто доехали по третьему классу до Никольска. А Никольск – город единственный: эта Великая Провинция, что бесследно сгинула в стране, называемой ныне ССР, – здесь она по-прежнему существует, только похудев немного, став задумчивее. Право, сколько тут домов и хат, где буфеты – или просто деревянные двуспальные кровати – не сдвигались с места по десять лет.
В Никольске нас встретили неприятности. Немощеные улицы побеленных особнячков, даже аллеи – будто бы крепости, даже проезд к зеленому валу, выезд в безлюдную степь к голубым сопкам, – все это было не то…
Однако в десять утра, во вторник, при сильном ветре, – по улицам гуляли прямо пылевые смерчи, – мы вышли вчетвером (мы – двое, спиртонос, похожий на цыгана, Иван Демьянович и его подручный, хромоногий коротыш Абрам) из города и начали кросс-коунтри почтенной дистанции в 8о верст, и исполнили такое расстояние в двадцать два часа почти безостановочного хода. И так как я сам пишу эти записки, – следовательно, я не попался в руки конным пограничникам ГПУ, а поэтому, забегая несколько вперед, я могу еще добавить, что заезд наш Никольск – Сандагоу, или, вернее, Катькин завод (китайский винный склад тотчас за пограничной речкой), мы выполнили в приличном виде, а мой друг и спутник Вл. X, благодаря своему ортопедическому ботинку, совершил поистине георгиевский подвиг.
На сенном базаре мы купили две буханки ситного и два фунта соленого сала. Я успел где-то в дверях порвать дождевик, но это меня мало опечалило. Затем, разделившись на пары с дистанцией в пятьдесят сажен (для безопасности), мы пошли к крепости, к выходу из города.
Путешествие наше вначале было мало занимательно. Дул встречный ветер, вызывая насморк, светило весеннее солнце, после водки за завтраком нестерпимо сушила жажда – впервые познакомился я с капустным запахом корейских деревянных ковшей, заходя, влезая с дороги в корейские фанзы. Некоторое разнообразие, даже сердцебиение, началось было на перевозе у Борисовки.
Паром был на той стороне. Мы подошли и сели в лодку без весел, решив терпеливо дожидаться, – и вот заметили, что на той стороне, возле хаты перевозчика, происходит необычайное: там виднелось несколько солдатских шинелей, а возле них люди с подвод разворачивают, ходят с какими-то бумагами в руках.
– Никак проверка, – сказал вполголоса Иван Демьянович, поправляя козью папаху на голове, – раньше тут не было… Так и есть…
– Что же, паспорта смотрят? – спросил я так же осторожно.
– Да, видать… Документы у вас при себе?
– Есть.
– Оружие при себе имеете?
– Нет.
– Ну, скажите, что в гости идете в Константиновку. Не теряйтесь только.
Мы замолчали. Сделалось облачно, было свежо, после испарины за дорогу даже холодило.
– Знать, можно было бы на лодке пониже переехать, – заметил Иван Демьянович, вынимая папиросы «Василек», протягивая мне.
Так мы сидели в рассохшейся лодке, смотрели, как чешуился рябью Суйфун. И изредка мы передыхали. Изредка мы косились на ту сторону, где по-прежнему деловито протискивались в народе солдаты… И вот я разом утерял нить горестных размышлений: отъехала, запылила по дороге пара в телеге, а на подводе сидели злополучные солдаты!..
– В Константиновку поехали, – заговорил Иван Демьянович. – Что за шут, что им надо было? – И он шумно и облегченно высморкался на воду.
Дальше, после переезда, опять тянулась дорога, тянул и трепетал тугой встречный ветер, светило солнце над пашнями, где шли-шли бороздами и заезжали на межах лошади в плугах и вместе с ними ходили парни и мужики в зимних еще шапках.