Борис Акимов – Константин Леонтьев. Первый русский антиглобалист и главный философ страны (страница 2)
«Диктатор без диктатуры»; «блестящий ум… Блестящий и парадоксальный…»; «политический Торквемада»; «необычайно оригинален, самобытен и смел»; «идейный консерватор»; «бунтарь люциферического (!) Ренессанса»; «чистая жемчужина, в своей Оптиной Пустыни, как на дне моря»; «явление христианина-эстета и романтика, жестокого и мрачного»; «ум Леонтьева – скажу, гений его – был какой-то особенный»; «русско-православный Жозеф де Местр»; «ницшеанец до Ницше», «русский Ницше» и даже – «plus Nietzsche que Nietzsche тете»; «турецкий игумен»; «Сулейман в куколе»; «Алкивиад» («Все Филельфо и Петрарки проваливаются, как поддельные куклы, в попытках подражать грекам, в сравнении с этим калужским помещиком, который был в точности как бы вернувшимся с азиатских берегов Алкивиадом, которого не догнали стрелы врагов»); «националист»; «разочарованный славянофил»; «яростный апологет крепостного права во всех его проявлениях и проповедник «сладострастного культа палки»; «великий освободитель»; «реакционнейший из всех русских писателей второй половины XIX столетия»; «выбиватель стекол»; «Кромвель без меча… в лачуге за городом, в лохмотьях нищего, но точный, в полном росте Кромвель»; «неузнанный феномен»; «прошел великий муж по Руси…»; «он залил бы Европу огнями и кровью»; «изумительно чистое сердце»; «доходит до апологии доноса и совета высечь Веру Засулич»; «он был какою-то бурей…»; «чародей», «чарующее впечатление…»; «Малыптрем… ревущий водоворот в Ледовитом океане»; «один из величайших и оригинальнейших выразителей самобытной русской культурной мысли, вопиявший в пустыне»; «нерусский художник»; «мы имели перед собой черного-черного монаха, в куколе до облаков, с посохом в версту, который дико и свирепо начинал дубасить этим посохом по голове либерала»; «открыт чистейшим лучам верховных идеалов»; «империалист»; «Великий Инквизитор» (прообраз героя Достоевского); «киевский бурсак Хома, на котором сидела чародейка-красавица»; «безумный романтик»; «Старый, как Сатурн…»; «новый человек, модернист, несмотря на свое реакционерство»; «Иаков, который боролся с Богом в ночи и охромел, ибо Бог, не могши его побороть, напоследок повредил ему „жилу в составе бедра“»; «сильный богоборец»;
И, пожалуй, все это (сказанное о Леонтьеве в основном после смерти его) умещается во впечатлении В. В. Розанова (вообще ярче всех писавшего о нем): «С Леонтьевым чувствовалось, что вступаешь в „мать-кормилицу, широкую степь“, во что-то дикое и царственное (все пишу в идейном смысле), где или голову положить, или царский венец взять… я по всему циклу его идей, да и по темпераменту, по границам безбрежного отрицания и безгранично далеких утверждений (чаяний) увидел, что это человек пустыни, конь без узды, – и невольно потянулись с ним речи, как у „братьев-разбойников“ за костром».
И хотя выписанным далеко не исчерпывается все – неизменно интригующее, фантастическое по стилю, – что сказано о Константине Леонтьеве в России и зарубежье, вырастает из этой,
«Не одна во поле дороженька пролегала» – эти слова народной песни могут служить (заметим) своего рода эпиграфом к «безгранично далеким утверждениям (чаяниям)» К. Леонтьева относительно судьбы России, ее особого, не «всеевропейского» по природным задаткам пути, – до тех, впрочем, пор, пока сохранялись у него эти чаяния, богоборческая вера в возможность исторического выбора для родной, любимой страны. Пока не отступил он – «в изнеможении страдальческого раздумья» – в свой трагический фатализм, в котором уж не было места русскому мессианству, ибо «зарос», одичал желанный путь, и в «этих липовых аллеях, этих березовых рощах, этих столетних огромных вязах над прудом» примерещился ему, «старому монаху и медику», даже и образ антихриста, рожденного в России. «Русское общество… помчится еще быстрее всякого другого по смертному пути… и – кто знает? – …и мы, неожиданно, лет через 100 каких-нибудь, из наших государственных недр… родим антихриста», – написал он тогда «с трепетом пророческого страха за свою дорогую родину».
Но кто все-таки прав, где правда в тех контрастных, полярных высказываниях о Леонтьеве-мыслителе, что были приведены? Чему должен верить читатель?
Все – правы. Всему можно верить, понимая, однако же, все это как предварительный материал, который читателю предстоит самому проверить. Ибо яркое разноречье суждений или множество противоречивых правд есть свидетельство все же
Может быть, истину о Леонтьеве мы не выработаем и сегодня: слишком остросовременен он нынче, в наш день. Современней
Окончательной истины он, кстати сказать, и не любил. Как и «окончательной гармонии», ее «последнего слова». Ибо та и другая – страшна. Как страшен
И, быть может, ища, вырабатывая свое мнение о Константине Леонтьеве, мы увидим лишь, как, прогибаясь, удаляется горизонт, мы вернемся к той же «необозримо широкой» тургеневской степи, что уходит в «бесконечную даль», мы увидим все то же огромное, «низкое, багровое солнце». А какова истина степи? (Пустыни? Бури? Малыптрема?..) Она, эта степь, сама – истина.
Так самоценна и леонтьевская мысль, сам вдохновенный процесс, явление этой мысли. Ее великая простота. Вечная дерзость. Безбрежная свобода.
И пока ясно одно: перед ним,
Мы найдем лишь отдельные сходные черты между ним и «отцами» – будь то Чаадаев, или Герцен, или славянофилы. Сходные, а не общие (ибо общим тут было всерьез, пожалуй, одно: общая их страстная любовь к России). И даже если говорить о «замечательном», по слову Леонтьева, Н. Я. Данилевском,
Славянин, великоросс (как не однажды подчеркивал сам, видя в великороссах духовное ядро славянства), он считал перспективным строить новый, сменяющий дряхлое, мощный культурный тип из любого, какой не поддался эрозии, материала: из родимого камня, что «бел-горюч», белого лебедя-камня среднерусской гряды; из бирюзы Босфора; из горных тибетских пород; из жемчужных раковин Индийского океана; из порфира и мрамора вокруг православного Эгейского моря…
Так – привольно – построен был и собственный его дух. (Отчего и правы едва ли не все несогласные меж собою его толкователи.) На создание этого духа и впрямь потратились разные века, разные страны. Вдруг явив под Калугой древнего грека, средневекового ересиарха, рыцаря-феодала готических времен. Словно вправду некий Мельмот-скиталец, в историческом странном метемпсихозе, оказался однажды, зимой 1831 года, подвешенным к потолку бани в селе Кудинове, завернутый в заячью шкурку.