18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Болеслав Маркевич – Перелом. Книга 2 (страница 5)

18

Троекуров на другой же день уехал в Петербург… Там его сразу охватил и понес старый, знакомый водоворот. Его давно не видели, он вернулся с именем, он представлялся в Царском Селе, и хотя не сделан был флигель-адъютантом («и не будет им никогда», предсказывали, на основании каких-то особых соображений, компетентные в этой области ведения люди), но принят был очень милостиво, с весьма лестными для него словами одобрения… A главное, он был «интересен» и остер – «mordant d’esprit et des yeux altiers et doux en même temps»12, сказано было даже про него в одном дворце; этого было достаточно, чтобы вознести его сразу на положение льва начинавшегося петербургского сезона. Он изнемогал под бременем приглашений, раздушенных записок, «милых упреков», званых обедов, вечеров 13-«en petit comité» в обществе «des plus charmantes mondaines de Pétersbourg»-13, пьяных ужинов в компании всяких Берт и Клеманс и выяснявшегося для него вполне только теперь отчаянного положения его финансовых обстоятельств…

Он был «окончательно нищ» – для него уже не оставалось сомнений. Не далее как сегодня утром ростовщик Розенбаум, которому он в течение семи-восьми лет переплатил до полутораста тысяч рублей одними процентами, отказал наотрез переписать его векселя еще на год, но в виде утешения пригласил к себе на завтрак с графом Зубрицким, князем Щенятевым и генералом Сергоегорьевским, «моими большими фахфоритами», тщеславно говорил отвратительный жид про этих неоплатнейших из его «аристократических» должников. «Этот déjeûner des victimes14 у Розенбаума с вами, – это последний удар, значит!» – отпустил Троекуров тут же громко за столом, к общему хохоту товарищей своих по трапезе и «несчастию»…

«И вдруг это богатство с неба» воскресало теперь опять в его мысли, с усиленным приливом крови к вискам, с каким-то сладостным стеснением в груди – «эта маменька, которая сама гонит меня теперь в Москву»…

– Па-ади! Или не видишь, мазурик! – облаял счастливца, не различив за слепившею глаза изморозью его военной папахи, надменный кучер с высоты быстро катившей щегольской кареты, под колеса которой чуть не попал наш кавказец, перебегая с тротуара на тротуар у Почтамтского переулка.

Троекуров обернулся и засмеялся вдруг неожиданным для него самого смехом. Он узнал и карету, и кучера…

– С этим надо будет теперь же покончить! – с какою-то суровостью проговорил он себе затем, заворачиваясь плотнее в шинель от ветра, с новою силой задувшего ему в лицо при повороте в переулок.

Чрез пять минут он входил в широкие сени барского двухэтажного дома в Почтамтской.

– Дома Ольга Елпидифоровна? – машинально спросил он, скидывая в то же время, но ожидая ответа, шинель свою на руки толстого швейцара, двинувшегося ему навстречу.

– Только что из театра изволили вернуться, – отвечал сонным голосом тот.

Троекуров неспешными шагами поднялся в бельэтаж.

III

О, femme, femme sexe faible et décevant,

tout animal créé ne peut manquer à son instinct;

le tien est-il donc de tromper1?

Du, übersinnlicher, sinnlicher Freier,

Ein Weib nasführet dich2.

Он вошел в гостиную.

Это была большая, глубокая, с тремя окнами на улицу, комната, обтянутая темно-малиновым атласом, на благодарном фоне которого особенно ярко и выпукло при свете двух зажженных на столах высоких карселей выступала позолота панелей и карнизов, обтянутых тою же темною материей, стиля Louis XV3, мебели, резных рам кругом зеркал и картин, блестящая бронза люстры, канделябр и больших часов Pompadour на камине из серого мрамора. Мягкий обюсоновский ковер4 во всю гостиную выкидывал из-за ножек обильно и беспорядочно расставленных на нем кресел и кушеток где лист, где розу, где завиток своих вычурных разводов. Великолепное фортепиано Эрара5 с развернутою тетрадью оперной партитуры на пульпете стояло в углу под сенью длиннолиственной пальмы. Между окнами, отражаясь в широких зеркалах, подымались горки пестревших в густой зелени пахучих цветов. Несколько довольно крупного размера, но далеко не завидных по живописи картин симметрически развешены были по стенам: дюжинные морские виды Айвазовского6, какая-то нимфа с чухонским лицом и зеленым телом, копия со злосчастного Поцелуя Моллера7, a в самой середке с каждой стороны глядящие друг на друга через комнату портреты высокопоставленных лиц, словно приобретенные из какого-нибудь присутственного места… Фотография зато являла здесь самые блистательные образчики своих преуспеяний: «карточки-портреты», большие и малые, группами и в одиночку, раскрашенные и «неретушованные», на темном фоне и на светлом, в резных и гладких, скромных и ценных, картонных, деревянных, бронзовых, стальных, филиграновых, плетенных из соломы, выклеенных из перьев, рамках выглядывали изо всех углов, со столов, мольбертов, этажерок, шкафов современной имитации старого Буля8, громоздились на мраморе камина, на палисандровой поверхности эраровского инструмента. Тут был в ликах, как говорится, «весь Петербург» – мужской Петербург того времени: и Гриша Северов, известнейший и популярнейший из тогдашних жуиров и покорителей сердец, и тогдашний молодой, красивый и изящный петербургский обер-полицеймейстер, и «статский генерал» Прытков, и целая семья генерал-адъютантов и свитских генералов, мрачных и игривых, то в регалиях, с рукою на эфесе сабли, то en négligé9, верхом на стуле, с сигарою в зубах; итальянцы-тенора и секретари посольств с прикрученными в нитку усами и пробором до затылка; надворные и коллежские советники морского министерства, все до одного готовившие себя в те дни на посты министров, и даже в срок самый непродолжительный; тоненькие кавалергарды и пухлые лейб-гусары; красавец-гимнаст Леотар на своей трапеции и рядом с ним варшавский барон из евреев, прибывший на берега Невы с каким-то, как говорили, необыкновенным финансовым проектом, имевшим поступить на рассмотрение государственного совета, но который он, как «цивилизованный европеец», полагал прежде всего провести способом, не изведанным еще «дореформенною» тогда Россией, a именно через посредство «влиятельных дам»… Все это вперемежку с дорогими бомбоньерами-ящиками из китайского лака, слоновой кости, перламутра, оксидированного серебра, с фарфоровыми вазами, расписными веерами, саксонскими куклами, яшмовыми чашами, хрустальными флаконами в оправах из драгоценных камней, серебряными пепельницами, карикатурными фигурками из гутта-перчи и папье-маше и всякими иными ненужностями самоновейших фасонов, как бы только что доставленными сюда прямо от Кнопа или La Renommée[3]. Салон Ольги Елпидифоровны Ранцовой походил на выставку благотворительного базара, составленного из пожертвований доброхотных даятелей. Но это был очевидно весьма любимый в Петербурге и многопосещаемый салон. Мебель хранила явные следы многочисленных туловищ, придавивших первоначальную упругость ее пружин, напомаженных затылков, опиравшихся об ее мягконабитые спинки; к благовонию цветов примешивался всюду тот острый запах, который неизбежно оставляет за собою в комнатах курение табаку. Бесцеремонный смех и легкие речи словно струились в тепличной атмосфере этого роскошного и безалаберного покоя…

Троекуров, с легким зевком и пожимаясь от ощущения пронизавшего его на улице холода, опустился на низкое кресло перед камином, в котором еще вспыхивали синие огоньки потухшего угля, и достал портсигар из-под полы своего мундира.

– Вы здесь? – крикнул ему голос из другой комнаты.

– Да, и смерз, – отвечал он.

Портьера приподнялась, и в гостиную торопливо вошла-вбежала хозяйка. Она была еще в своем изысканном туалете, со своими сверкающими шатонами в ушах и ожерельем в три нитки крупного жемчуга на обнаженной, восхитительной шее.

– Что, хорошо, прелестно, как вы находите, поступила со мною ваша Краснорецкая? – воскликнула она сразу, подходя к самому креслу Троекурова и глядя на него в упор.

Он, по-видимому, ожидал не этого вопроса и слегка усмехнулся.

– Прежде всего, почему она «моя?» – сказал он, учтиво швыряя в камин только что закуренную им папироску.

– Разумеется, ваша, 10-вашего монда, вашей crême, – пылко вымолвила красавица-барыня, сверкая глазами из-под сжатых темных бровей, – a я для нее une Dieu sait qui, une madame Rantzoff! Madame Rantzoff, qu’est-ce que c’est-10! Меня можно только доить как корову, деньги с меня тащить бессовестно… Сама скупится, или нет у нее, a я дала три тысячи «на улучшение пищи» ее школы, и мой муж сидит теперь третий месяц в деревне и бьется там из-за денег, a она… Я с нею в том же совете патриотических школ сижу, и она всех наших дам сегодня пригласила, и даже cette affreuse11 madame Паульсон, которая чужие платья носит, – я знаю наверное, Сашенька Василинина ей два своих подарила, – a меня… Она сочла, с меня довольно, что она мне карточку забросила: нарочно, гадина этакая, приехала, когда – знала ведь! – когда меня дома не бывает. Это за мои три тысячи! Un peu cher12 обходятся ее визиты!.. A Лиза Стародубская, родная ее племянница, еще третьего дня божилась и клялась, что я непременно, непременно получу приглашение… Мерзкие, отвратительные они все! Подличают, когда нужно им что-нибудь, и фыркают, когда… И я очень хорошо понимаю, из-за чего не хотят они меня все. Потому что их мужьям, сыновьям и любовникам, – подчеркнула она злобно, – тысячу раз веселее у меня, в моем доме, чем в их противном гранжанре, и они это знают и бесятся… И я очень рада, что у нее сегодня будет bal manqué13, – нежданно добавила Ольга Елпидифоровна, – потому что императрица не поедет!