18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Болеслав Маркевич – Перелом. Книга 2 (страница 4)

18

Здоровый выездной в кавалергардской ливрее захлопнул дверцы их кареты и, проворно вскочив на козлы, крикнул: «пошел». Свет фонаря блеснул в окно экипажа, сквозь которое наш кавказец мог различить еще на миг белый венок на голове девушки и руку в перчатке, быстро протиравшую платком запотевшее стекло…

II

Воспоминание безмолвно предо мной

Свой длинный развивает список.

Троекуров очутился один на улице. Извозчики, будто стая серых волков, облепили его со всех сторон, голося зычно и разом и подталкивая свои сани прямо ему под ноги. Он не взял извозчика и пошел пешком, шагая по камням и снегу, не разбирая их. Свистящий, порывистый ветер срывал ему высокую папаху с головы; мерзлые хлопья залепляли ему глаза, но он как бы ничего не замечал, не чувствовал. Под гул и свист северной метели «горацианские розы», как сказал бы приятель его меломан, расцветали на душе его.

«Non parlar di lei che adoro, Non parlar…»2

запел он вдруг громко, стараясь дотянуть уже охрипшим голосом до высоких фальцетных нот Калцолари и смеясь тому, как это у него скверно выходило… Он чувствовал какую-то потребность насмешки над собою: ему было совестно, чуть не стыдно за то ликующее настроение, которое уносило его помимо воли в «какую-то немецкую лазурь неба», говорил он себе с напускною презрительностью. Он так давно отвык от этого, ото всего, что походило на «радость жизни»… Он старался наладить себя на спокойное, объективное отношение к тому, что произошло с ним… Эта встреча с ними, наследство Остроженков, – да, это действительно похоже все на какую-то волшебную сказку. Воспоминания, образы тесною и шумною толпой проносились пред ним, – беспутные годы молодости, прожигание жизни, на которое ухлопал он в пять, шесть лет состояние, тысяч в сорок дохода, оставленное ему строгим сановным отцом: парадеры3, скаковые лошади, цари, товарищеские оргии, француженки, банкомет Бачманов, маневры Красного Села, Минерашки, эта черноглазая Ранцова, из-за которой он безумно дрался с лучшим своим другом… И все это вдруг как бы отрезано разом – перемена декораций: темный армейский полк, куда переведен он был за дуэль, война, шесть месяцев на Севастопольских бастионах, лишения, кровь, стоны, тупая смерть, разгром целого строя понятий, преданий, верований… Там, в этих развалинах, в госпитале, куда тяжело раненого отвезли его после Черной, о многом научился думать бывший паж и конногвардеец; там, вместе с изгнившим, в клочья порванным в траншеях старым бельем своим, оставил он навсегда прежнего петербургского человека. Он вспоминал те дни мучительных вопросов, уныния, дни глубокого иной раз внутреннего ожесточения… Он не захотел вернуться в гвардию, куда «за отличное мужество» переводили его вновь по окончании войны, отклонил предложенное ему место адъютанта у высокопоставленного лица. Он был в таком стихе4 тогда, что карьера представлялась ему чем-то незаконным, почти преступным. Впечатления, вынесенные им из Севастополя, были слишком живучи, слишком болезненны: ему хотелось далекой, безвестной, дикой жизни, пустыни и одиночества. Он попросился в ряды той же «темной армии», на Кавказ…

Он был там ранен опять в экспедиции. Чуть живого довезли его в место расположения баталиона, которым он командовал в Дагестане. Он лежал в темной, сырой сакле, страдая и раной, и невыносимою тоской того одиночества, в котором год тому назад чаял вкусить «забытья и покоя», когда нежданно получил письмо… Странное впечатление произвело оно на него… Писала ему одна московская его кузина, княжна Женни Карнаухова, девица лет тридцати с хвостиком, состоявшая другом всего мира и по этому случаю переписывавшаяся со всем миром. К нашему кавказцу, в его качестве «героя», она питала особенную благосклонность и, узнав, что он ранен, поспешила отправить ему послание, полное христианских утешений, изложенных на бесподобнейшем французском языке, и всевозможных московских вестей и сплеток, имевших в ее понятии служить той же христианской цели: 5-«apporter un peu de distraction au pauvre blessé…» «Votre état éveille ici des sympathies générales», писала она между прочим: «я узнала даже une chose qui m’a fort touché: прелестная девочка, Сашенька Лукоянова (она даже в свет еще не ездит), которую ты видел у нас, ходит каждый день со своею няней, sous prétexte de promenade'5, с Арбата к Спасским воротам, ставить Спасителю свечку о твоем выздоровлении…»

Бывают нежданные, решающие минуты в жизни… Троекурову показалось, что в эту грязную, мрачную его саклю, где ожидал он умереть забытым, «как Робинзон на своем острове», ворвался вдруг золотой луч солнца и все пригрел и осветил собою, и принес ему жизнь, счастие, воскресение… A между тем он с трудом в первую минуту мог вызвать в памяти образ той, о ком писала Женни… Действительно, он видел ее у Карнауховых, в Москве, куда он ездил, по заключении мира, устраивать дела свои с кредиторами (и, само собою, ничего не устроил). Он приехал туда однажды вечером, застал много гостей; Женни посадила его в кружок девушек, приятельниц своих, и заставила рассказывать «о войне». Ему было досадно сначала, но на него глядели все эти молодые лица так жадно, так восторженно и так сочувственно, что он увлекся под конец, заговорил горячо, сердечно… Он вспомнил теперь, что заметил ее тогда: внимательные большие черные глаза, матовая бледность лица, великолепные волосы, словно подавлявшие ее небольшую правильную головку… Она была моложе всех в этом кружке, почти еще ребенок, видимо робела и не проговорила слова во весь вечер… И она каждый день теперь ходит «ставить свечку Спасителю за его исцеление». «Она будет моею женой!» – сказал себе нежданно, с какою-то безповоротною твердостью Троекуров.

Он как-то очень быстро выздоровел после этого письма и зимою был в Москве. Женни Карнаухова, несмотря на свой тридцатилетний возраст, даже подпрыгнула от радости, узнав, что он «интересуется» Сашенькой Лукояновой, обещала ему «все, все устроить» и действительно устроила девичий вечер, как в позапрошлом году, на который пригласила «девочку» (ей в ту пору только что минуло 17 лет). Троекурову удалось обменяться с нею тут лишь несколькими словами, но в этих словах все как бы сказано и решено было между ними. Пылкие комментарии, которыми сочла нужным украсить их тут же Женни, провожая Сашеньку до лестницы, когда она уезжала домой, ничего не прибавили к тому, что успела прочесть сама девушка в глазах того, кто с первой минуты их встречи завладел неотразимо ее молодым чувством. Он любил ее: она это понимала, видела, ощущала каждым фибром своего существа, как понимала и то, что он со своей стороны «все знает о ней»…

Обещанное Женни Троекурову устроение этим вечером и покончилось. Она попробовала было сондировать6 мать Сашеньки, Марью Яковлевну Лукоянову, с которою состояла, как «со всею Москвой», в величайшей приязни. Но едва произнесла она имя своего cousin, как та замахала своими большими мясистыми руками: «И не говори, ma chère! Мот, mauvais sujet7, сорви-голова, которого не сегодня-завтра и совсем пристрелят черкесы, – терпеть не могу таких!» Женни прикусила язычок, но догадливая Марья Яковлевна, на основании правила «подальше от греха», положила тотчас же «принять свои меры». Она перестала пускать дочь в те дома, где она могла встретить Троекурова, и прежде всего к Карнауховым. Он так и уехал обратно на Кавказ, не добившись увидеть ее еще раз… «А все же будет она моею женой!» – говорил он себе упорно, кривя уста досадливою улыбкой, во все продолжение пути…

Поход 1859 года, увенчавшийся пленением Шамиля, подал ему случай отличиться еще раз. Имя его выдвинулось внезапно вперед, приобрело боевую известность. Он награжден был Георгиевским крестом, произведен в полковники… «Ну, теперь покончено, Кавказ покорен, воевать не с кем, – молвил он себе мысленно, – нового дела поневоле искать приходится»…

Он взял годовой отпуск и уехал осенью в Москву. Старички-патриоты Английскаго клуба приняли его с особенным почетом; компания жуеров8, во главе которой стоял известный мастак во все игры, добрейший товарищ и перворазрядный питух, которого почему-то звали все – в переводе его русской фамилии на французский язык – monsieur Lecourt9, устроила в честь его колоссальную жженку и поила его шампанским насмерть каждый раз, как появлялся он в клубе. Женни Карнаухова и мать ее, известная княгиня Додо, все еще продолжавшая называть свой салон «un petit coin de Pétersbourg transporté à Moscou[2]10, но былой авторитет которой уже ни в грош не ставился в пустевшем с каждым годом московском свете, ужасно мусировали «les exploits militaires»11 их кузена. Ho сердечные дела его нисколько не подвигались от этих оваций и выхвалений. Г-жа Лукоянова была женщина практическая, к «военным подвигам» относилась с полнейшим равнодушием, кем бы они совершены ни были, и все так же говорила о Троекурове, как об «отъявленном мотыге и злючке, которому поставить человека на барьер все равно, что стакан воды выпить, и у которого, кроме долгов, ничего в настоящую пору за душой не осталось». Она по-прежнему прятала от него дочь… Троекурову удалось увидеть на этот раз Сашеньку совершенно невзначай, на приемном утре у princesse Louise, где менее всего почему-то рассчитывала натолкнуться на него бдительная Марья Яковлевна. Он уже сидел там, когда она вошла с дочерью; хозяйка, повинуясь обычаю, сочла нужным представить его «незнакомым ему дамам». Бежать было нельзя сейчас, показать себя неучтивою тоже. Марья Яковлевна поклонилась, улыбнулась кислою улыбкой, села и, как на иголках, ждала удобной минуты встать и уехать… Но на ее беду час еще был ранний, кроме ее с дочерью и Троекурова никого не было в гостиной, и princesse Louise приветливо завела с нею разговор, который она, со своей стороны, обязана была поддерживать приличия ради. Тем временем Сашенька успела спросить кавказца, надолго ли он в Москве, и получила в ответ, что он принужден ехать на днях в Петербург, но вернется непременно в течение зимы. «Я положил себе, что вы будете моей женой!» – прочла она, вдобавку, в его глазах. «Ничьею, как вашею!» – отвечал ему, в свою очередь, мгновенно загоревшийся и так же мгновенно отвернувшийся от него взгляд ее… Марья Яковлевна продолжала сидеть, как на иголках, угадывая этот новый разговор своим материнским чутьем и не находя никакого средства помешать ему. Но вот наконец еще кто-то приехал… Она поспешно встала, подняла дочь с места повелительным взглядом, распрощалась с хозяйкой, ответила коротким кивком на учтивый поклон молодого человека и, взглянув еще раз на Сашеньку, как бы с тем, чтоб увериться, что та не отстает от нее, вышла быстрыми шагами из гостиной, словно спасаясь из загоревшихся хором.