Болеслав Маркевич – Бездна. Книга 3 (страница 24)
И то жгучее чувство самоосуждения, с которым он в Москве, по получении письма от княжны Киры[11], решил уйти
К жене он испытывал теперь чувство совершенно для него новое – чувство какого-то набожного благоговения. Душевный цвет ее будто впервые распустил пред ним все свои лепестки и охватил все существо его своим неотразимым ароматом… Чувство это выражалось у него наружно в какой-то прилежной, как бы почтительной внимательности к ней, к ее словам и мнениям, к малейшему желанию, которое он угадывал у нее. Прежний фамильярный, легкий, чуть-чуть насмешливый тон его с нею, тон первых времен супружества, в котором сквозь нежность влюбленного мужа всегда невольно проглядывало сознание умственного превосходства его над нею, заменил теперь оттенок постоянной серьезности и уважительности в отношениях, в разговорах его с нею, будто боялся он оскорбить шутливым или легкомысленным словом ту чистую святыню, которую носила она в себе. Он будто постоянно ждал от нее каких-то откровений, каких-то «светочей в ночи»… Александра Павловна – все та же неизменная «Сашенька» первых дней – весьма скоро заметила эту перемену, но она не польстила ей, ни обрадовала ее – она ее страшно испугала. Она почуяла, что этот «сильный, умный человек», муж ее, чего-то требует теперь от нее, требует именно, объяснила она себе тут же, того же
Увы, благосклонные читательницы мои, между этими супругами, которых бурная волна жизни вынесла, казалось, благополучно к новым медовым берегам, стало с этой минуты какое-то роковое недоразумение, образовался провал, которому с течением времени суждено было все упорнее идти вглубь. То, что по всем данным должно было послужить к теснейшей связи между ними, чуть не разводило их опять. «Не то, не то, – сказывалось в душе Сашеньки в ответ на благоговейную внимательность к ней мужа, – не то, что в те счастливые времена, когда сажал он меня на колени и говорил: „Ну, рассказывай, глупая моя девочка!“ Он кается, бедный, ему все еще стыдно предо мной, потому что он честный, благородный, и я ему навсегда простила все, все… но он
Они вернулись в Россию. Борис Васильевич со страстною жадностью погрузился в дело управления своими обширными поместьями. Он весь был полон теперь помыслов «о других» и решимости осуществить их на практике.
Годы проходили. Многого успел он достигнуть – еще более посеянного им осталось бесплодным, благодаря новым условиям быта нашей бедной родины… Но он не отчаивался, он упорно шел вперед в своих планах экономического и нравственного преуспеяния зависевшего от него сельского и рабочего населения…
Годы проходили, но «согнутое» все так же не разгиналось; между женой его и им стояло все то же густое облако недоразумения, для рассеяния которого достаточно было бы, может быть, одного слова, одного освещающего слова… Но такие слова почему-то никогда не срываются с уст наших, когда они нужны… Троекуровы мало-помалу как бы сжились с этим положением. Для обоих их проходила уже пора, когда человек дерзко и упорно требует у судьбы личного, непосредственного счастья. У них подрастали дети – подрастала красавица Маша, в которой отец ее с тайным восхищением узнавал всю душевную прелесть ее матери с чем-то более полным, более широким…
Образ ее в эту минуту проносился в мысленном представлении Бориса Васильевича. Стянувшиеся на лбу морщины мгновенно рассеялись, и тихая улыбка пробежала по его губам. Он поднял веки.
Кто-то стучался к нему в дверь из гостиной и спрашивал его оттуда:
– Можно войти?
– Конечно! – поспешил он ответить, узнавая голос жены и вставая идти навстречу ей.
Она была все еще очень хороша, несмотря на некоторую опухлость очертаний, причину которой следовало приписать гораздо более бестревожию деревенской жизни, чем тому, что названо Расином «des ans l’irréparable outrage»7. Ей было еще только тридцать четыре года… Ее глаза «волоокой Геры» глядели все так же строго и прямо, но в складках губ было что-то невыразимо мягкое и притягательное… Губы эти как бы слегка подергивало теперь от волнения:
– Мне сейчас, – тревожно заговорила она, входя, – доложили, что приехала Настенька Буйносова, – ты помнишь, la cadette8, которая ходила за отцом… Он так ужасно погиб, – рассказывал тебе Николай Иваныч?.. Ей верно что-нибудь нужно, и я велела скорее просить ее. Но она приказала ответить, что желает
– Для чего спрашивать, Alexandrine? Само собою!..
– Так я скажу…
Она повернулась идти и, приостановясь на пути, проговорила с радостною усмешкой:
– Васю Николай Иванович пустил в сад гулять.
Он кивнул на это, усмехнувшись тоже, и спросил:
– A Маши все еще нет?
– Ведь раз верхом, она вечно на полдня пропадет! – чуть-чуть поморщившись, проговорила Александра Павловна и вышла.
XV
Троекуров прошел сам в гостиную встречать приезжую.
Бледная, осунувшаяся, вся в черном, она была видимо несколько смущена, входя, но также видимо поборола тут же решительным усилием это смущение и, пожав слегка дрожавшими пальцами протянувшуюся к ней руку хозяина, проговорила твердо и спокойно:
– Вас, вероятно, должно удивить то, что вы видите меня у себя, Борис Васильевич, но…
– Прежде всего я этому искренно рад, Настасья Дмитриевна, – перебил он ее действительно
В кабинете он усадил ее на мягкий диван и сел сам на стул против нее, ожидая, что она скажет.
Она начала не сейчас, как бы сосредоточиваясь и колеблясь:
– Смерть отца – не одно несчастие, павшее на меня, Борис Васильевич; в ту же ночь – вам вероятно известно? – брата моего увели жандармы.
Троекуров повел утвердительно головой.
– Я о нем… о моем брате приехала говорить с вами, – вымолвила она через силу.
Он с невольным в первую минуту изумлением глянул ей в глаза…
Она поняла и, внезапно оживляясь:
– Я знаю, вам это может показаться… бессмысленным с моей стороны, – воскликнула она скорбно зазвеневшим голосом, – но я теперь… я одна на свете, не знаю, к кому обратиться за советом… за помощью.
Он порывисто ухватил ее за обе руки и крепко пожал их:
– Что могу я для вас сделать, Настасья Дмитриевна?
– Спасти его, если можете!
Она опять замедлила ответом, как бы соображая, что именно хотел он выразить этим вопросом. Печальные глаза ее поднялись на миг на Троекурова и снова опустились…
– Я не знаю, – заговорила она наконец, прерываясь чуть не на каждом слове, – я решилась обратиться к вам, потому что мне известно… Григорий Павлыч Юшков мне сам это рассказывал… когда он студентом еще попался за прокламации… он вам одолжен был… что его выпустили… Вы, конечно, можете мне возразить, что Григорий Павлыч другое дело, что ваши семейные отношения, дружба с его отцом…
– И прежде всего, – договорил за нее Троекуров, насколько мог мягче, – и прежде всего