Богомил Райнов – Что может быть лучше плохой погоды. Тайфуны с ласковыми именами (страница 23)
передвигаясь, они словно боятся стукнуться обо что-то головой.
– По-французски я говорю скверно, – отвечает он на мое приветствие. – Хотя все понимаю.
– Почти то же я могу сказать о своем английском.
Так что мы объяснимся на двух языках. Это, оказывается, не столь уж трудно, потому что разговора, в сущности, нет. Если не считать коротких реплик, время уходит на длинные монологи. Мой – о том, какие возможности открываются перед проектируемым новым отделом, если иметь в виду бесценные качества часов «Хронос». И его – о характере предприятия «Зодиак», о маленьких колесиках секторов, образующих большую машину, о преимуществах этой машины, на которую почти не влияют эпизодические кризисы отдельных секторов, и так далее, и так далее. У
меня создается впечатление, что он повторяет истины, заготовленные специально для таких случаев, но я на большее не претендую, потому что мой собственный монолог тоже не блещет оригинальностью.
Эванс говорит монотонно, не проявляя особого интереса к тому, как я на это реагирую, лишний раз подчеркивая, что исполняет скучный и неизбежный ритуал. Его красивое, мужественное лицо говорит о сильном, волевом характере и напоминает физиономию знаменитого голливудского актера, который благодаря этой своей физиономии стал миллионером. Только у актера взгляд был полон сердечности, а под наплывом возвышенных чувств становился даже нежным. А серые холодные глаза Эванса смотрят на тебя отсутствующим взглядом, как у человека, думающего совсем о другом, и кажется, будто за этими глазами вовсе нет человека.
Я наблюдаю за своим собеседником без видимого любопытства, так же как без видимого любопытства рассматриваю комнату. Огромный кабинет скорее похож на морской музей. Передо мной макеты старинных кораблей, хранящиеся под стеклянными колпаками, мореходные карты, рулевое колесо парохода, компасы и барометры, морские раковины всевозможных видов и размеров. В
глубине комнаты две двери. Одна чуть приоткрыта, ровно настолько, чтоб было видно, что, кроме умывальника, ничего другого за нею нет. Сверкающие чистотой окна глядят на высокие деревья набережной.
– Нет ли у вас каких-либо пожеланий? – закончив свой монолог, спрашивает Эванс, немного помолчав.
Это означает: «Не пора ли тебе уходить?», но я решаю воспользоваться случаем.
– Мне бы хотелось сохранить свою секретаршу.
– Она настолько красива? – поднимает брови Эванс.
Вот и все, к чему он проявил интерес, его единственная шутка, если эта банальность может сойти за шутку.
– Дело вкуса. Но она отличный работник, я к ней привык и…
– Хорошо, хорошо, – соглашается Эванс. – Обратитесь от моего имени к Уорнеру, пускай он уладит вопрос о ее назначении. Впрочем, вам следует зайти к Уорнеру и по поводу своего назначения.
И он встает с явным намерением дать мне понять, что на приеме у председателя не принято засиживаться.
Мною перебрасываются, как футбольным мячом, – ван
Вермескеркен – Эвансу, Эванс – Уорнеру. «Зайдите к
Уорнеру» – звучит невинно и просто, вроде «закурите сигарету». Однако на деле все выглядит совсем иначе.
Адам Уорнер, администратор, ведающий персоналом, –
человек моего возраста и, вероятно, не более доверчивый, чем я. Равноценного противника всегда быстро узнаешь, потому что без труда улавливаешь нечто общее, существующее и в мыслях, и в поступках. На Уорнере безупречный, но не броский серый костюм. И лицо у него серое,
невыразительное, лишенное каких-либо отличительных черт. То же можно сказать и о глазах, этих окошках души, если бы не их необыкновенная подвижность и глубоко затаенная подозрительность.
Он предлагает мне сесть возле письменного стола и, не глядя, вытаскивает из ящика какие-то формуляры. Комната у него маленькая, я бы даже сказал убогая, в сравнении с шикарными кабинетами коммерческого директора и председателя.
– По-французски я говорю довольно скверно, – предупреждает меня Уорнер.
– В таком случае наберитесь терпения слушать плохой английский…
– Это отнюдь не затронет моих национальных чувств, –
отвечает шеф. – Я американец.
Американцы, заметим попутно, воображают, что, испортив английский, сделали из него новый язык.
– Вы из Лозанны, не так ли?
Я киваю.
– Швейцарец по происхождению?
Снова киваю.
– Впрочем… – тут он делает вид, что заглядывает в лежащие перед ним документы, – мать у вас, кажется, болгарка.
– Армянка, – поправляю я его.
– Но родом из Болгарии?
– Да. Из Пловдива. В сущности, она покинула эту страну еще в молодости.
– Понимаю. И больше туда не возвращалась?
– Единственный раз, насколько мне известно.
– А вы когда бывали в Болгарии?
– Специально туда я не ездил. Побывал однажды, проездом в Турцию.
– Когда именно?
И завертелась карусель. Карусель из вопросов и ответов, вопросов на вопросы, отклонений то в одну сторону, то в другую, случайные реплики как бы для красного словца, и снова неожиданные повороты – совсем так же, как если бы я был на месте Уорнера, а Уорнер на моем. Потому что это форменный допрос, настойчивый и обстоятельный, и человек за столом особенно не старается придать ему вид дружеской беседы. Это проверка, имеющая для меня решающее значение, проверка легенды, всех ее швов и стежков, проверка, которая не только держит меня в напряжении, но и пробуждает во мне скрытую радость от того, что наши люди все обмозговали, каждый из вопросов, которым Уорнер рассчитывает прижать меня к стенке, предусмотрен заранее, и когда я слышу эти вопросы, то мне чудится, что я слышу голос полковника там, далеко, за тысячи километров отсюда, в генеральском кабинете, и в эти минуты мне особенно приятно, что на свете есть педанты вроде него, которые не успокоятся до тех пор, пока не проверят все до последних мелочей.
Сходство между мною и Уорнером, которое, как мне кажется, я уловил в самом начале, облегчает в какой-то мере мое положение. Своей тактикой он не в состоянии застать меня врасплох, и самые неожиданные и самые провокационные его вопросы я слышу именно тогда, когда я уверен, что они последуют. Но от этого мое положение не перестает быть критическим. Опыт и проницательность человека, сидящего за письменным столом, служат гарантией тому, что ни один каверзный вопрос мне даром не пройдет. В такие минуты я благословляю свою готовность вести разговор по-английски. Недостаточное владение языком всегда может служить оправданием того, что ты медлишь, замолкаешь, останавливаешься на середине фразы, подыскивая нужное тебе слово.
Это игра. А в игре существует риск. Мои ответы при всей их неуязвимости могут звучать так, что сидящий напротив человек придет к мысли: «У тебя приятель, непоколебимая легенда, однако это все-таки легенда. Так что убирайся-ка ты со своим враньем подальше». И потому игра должна вестись в двух планах – убедительность фактов и убедительность психологии. Иными словами, ни на мгновение не вылезать из шкуры изображаемого искреннего человека, каким ты не являешься, но каким должен казаться. В одних случаях тебе следует остерегаться излишней медлительности, в других – чрезмерной торопливости. На одни вопросы следует отвечать тотчас же, другие обязывают тебя поразмыслить, хотя ответ заранее заготовлен. Все должно быть естественно, спонтанно; каждому ответу должен соответствовать свой жест, взгляд, выражение лица. Как на сцене и в то же время не совсем так.
Потому что едва ли хоть один артист играл в пьесе, где любой неуместный или фальшивый жест стоил бы ему жизни.
– Ваш интерес к моему прошлому начинает меня беспокоить, – вставляю я с улыбкой на лице. – Невольно начинаешь думать, уж не подложил ли мне свинью кто-нибудь из моих конкурентов…
– О, не беспокойтесь, – в свою очередь усмехается
Уорнер. – Мы не дети, чтобы слушать всякий вздор. И
вообще то, что я вас расспрашиваю, в порядке вещей. Мы все тут, в «Зодиаке», одна большая семья. Дорожим своими людьми, заботимся о них, а потому нам представляется, что мы обязаны знать о них решительно все.
Он бросает на меня свой короткий взгляд, безучастный, но смущающий своей неожиданностью, и спрашивает:
– Когда вы закрыли в Лозанне магазин?
– В мае прошлого года. Сразу после смерти отца.
– Почему?
– Видите ли, это довольно сложный вопрос. Отец мой в сделках был очень робок и принимался за что-нибудь, лишь бы не сидеть без дела; предприятие влачило жалкое существование. Я просто не видел смысла держать его…
– Но ведь кончина вашего отца явилась как раз счастливой возможностью – извините за такие слова – оживить дело.
– Сомневаюсь. У меня, во всяком случае, не было такого убеждения. Магазины, знаете, они как люди. Если уж испорчена репутация, трудно что-нибудь изменить. Наша фирма в течение десятилетий считалась мелким заурядным предприятием, товар предлагала посредственный…
– Может быть, вы правы, – уступает Уорнер. – Итак, вы опустили железные шторы в мае прошлого года?
– Да.
– А вошли во владение «Хроносом» в июле этого года?
Подтверждаю кивком, напряженно ожидая, что последует за этим.
– А что вы сделали в промежутке между этими двумя событиями?
Это вопрос, которого я жду давно. Магазины, они как люди, добавим, и как легенды. Самая разработанная легенда не может быть совершенной. Как бы легенда ни была хороша, у нее найдутся слабые места.
– Путешествовал.