Бенедикт Сарнов – Если бы Пушкин… (страница 139)
Его речь опиралась на образы, на сравнения, неожиданные и меткие. И все-таки, изложенная на бумаге, она утратила бы половину энергии. Сейчас ее поднимал и укреплял горячий, мощный, нападающий голос. Голос принимался без возражений… Даже самые враждебно настроенные или равнодушные подчинялись этой играющей звуками волне. Особенно, когда речь Маяковского, сама по себе ритмичная, естественно переходила в стихи.
То торжественно, то трогательно, то широко растягивая по гласным слова, то сплющивая их в твердые формы и ударяя ими по залу, произносил он стихотворные фразы. Он двигался внутри ритма плавно и просторно, намечая его границы повышением и соскальзыванием голоса, и, вдруг отбрасывая напевность, подавал строки разговорными интонациями. В тот вечер он читал «Тиану» Северянина, придавая этой пустяковой пьесе окраску трагедии. И вообще, непонятный, ни на чем не обоснованный, опровергаемый его молодостью, его удачливой смелостью, но все же явно ощутимый трагизм пронизывал всего Маяковского. И, может быть, это и выделяло его из всех.
Да, это выделяло, даже отделяло его от других «королей» тогдашней эстрады. Но кое-что его с ними и сближало. Не случайно ведь стал он читать в описываемый Сергеем Спасским вечер северянинский «Сонет Тиане». И не случайно открыто соперничал с Северяниным, состязался с ним за звание «короля поэтов»:
Известный организатор поэтических вечеров Долидзе решил устроить публичное «состязание певцов». Вечер назывался «выборы короля поэтов»… Публике были розданы бумажки, чтобы после чтения она подавала голоса. Выступать разрешалось всем. Специально приглашены были футуристы.
На эстраде сидел президиум. Председательствовал известный клоун Владимир Дуров.
Зал был набит до отказа. Поэты проходили длинной очередью. На эстраде было тесно, как в трамвае. Теснились выступающие, стояла не поместившаяся в проходе молодежь. Читающим смотрели прямо в рот. Маяковский выдавался над толпой… Он заставил себя слушать, перекрыв разговоры и шум. Чем больше было народа, тем читал он свободней. Тем полнее был сам захвачен и увлечен…
Но «королем» оказался не он. Северянин приехал к концу программы. Здесь был он в своем обычном сюртуке. Стоял в артистической, негнущийся и «отдельный».
— Я написал сегодня рондо, — процедил он сквозь зубы вертевшейся около поклоннице.
Прошел на эстраду, спел старые стихи из «Кубка». Выполнив договор, уехал. Начался подсчет записок. Маяковский выбегал на эстраду и возвращался в артистическую, посверкивая глазами. Не придавая особого значения результату, он все же увлекся игрой. Сказывался его всегдашний азарт, страсть ко всякого рода состязаниям.
— Только мне кладут и Северянину. Мне налево, ему направо.
Северянин собрал записок все же больше, чем Маяковский.
«Король шутов», как назвал себя Дуров, объявил имя «короля поэтов».
Можно, конечно, объяснить страстную заинтересованность Маяковского в исходе этого необычного состязания азартностью его натуры и даже бросить вскользь, как это делает Сергей Спасский, что на самом деле Владимир Владимирович не придавал особого значения исходу состязания. Но сама картина, нарисованная автором воспоминаний, этому выводу явно противоречит.
Гораздо ближе к пониманию истинной природы этого соперничества подошел Пастернак:
У Маяковского были соседи. Он был в поэзии не одинок, он не был в пустыне. На эстраде до революции соперником его был Игорь Северянин…
Северянин повелевал концертными залами и делал, по цеховой терминологии артистов сцены, полные сборы с аншлагами. Он распевал свои стихи на два-три популярных мотива из французских опер, и это не впадало в пошлость и не оскорбляло слуха.
Характеристику, которую Борис Леонидович дал Северянину, можно расширить. Вероятно, в чем-то ее можно даже и оспорить. Но место законного, едва ли не единственного соперника Маяковского на эстраде (то есть в жанре звучащей, а не читаемой глазами поэзии) он определил точно. В этом жанре Северянин тогда и впрямь был — король.
Но был еще один — тоже законный, хотя и не коронованный — претендент на этот высокий титул.
Александр Вертинский
Не знаю, как это бывало в его молодые годы, до революции, но в поздний, последний период его жизни на эстраде, который я еще застал, каждый его концерт предварялся обычно таким объявлением:
— Начинаем выступление поэта и композитора Александра Вертинского!
В этом определении вроде бы не было ни лжи, ни фальши, ни даже преувеличения. Пел он не только чужие, но и свои стихи. Стало быть, титул поэта принадлежал ему по праву. И музыку для них (и своих, и чужих) сочинял сам. Стало быть, и композитором тоже называться имел право.
По справедливости к этим двум титулам следовало бы добавить еще и третий: титул актера.
Актер он был — гениальный. Выразительность его жеста, изумительную пластику его рук сравнивали с игрой великого китайского артиста — Мэй Ланфана.
Современный зритель может увидеть Вертинского в двух фильмах, в которых он снимался: сыграл кардинала в фильме «Заговор обреченных» и генерала в фильме «Анна на шее». Сыграл он обе эти роли великолепно. Но актерские его возможностях в них были использованы процентов на пять, не больше. Взяли его на эти роли главным образом потому, что искали подходящий типаж. Таких людей («с раньшего времени», как говорил Паниковский) в то время оставалось не так уж много.
Да, можно, конечно, сказать, что Вертинский был и актер, и поэт, и композитор. Прямой неправды в этих определениях не будет. Но на самом деле он — больше, чем поэт. И — больше, чем композитор. И, уж конечно, больше, чем актер. Он —
Первую — и, кажется, единственную — попытку увидеть творчество Вертинского в его
Существуют привязанности, которых мы себе не прощаем. Такой любовью окружено творчество Вертинского. В качестве самооправдания его поклонники ссылаются на два обстоятельства. «Вертинский — великолепный актер» — это очевидно, причем великолепен он только как актер. И еще: «Вертинский выше своего репертуара» — это тоже правда, но необходимо помнить, что ничего другого он исполнять не мог.
Далее следовал вывод:
Двойственное отношение к нему понятно, но оно не обязательно.
Это означало, что интеллигент, поклонник, знаток и ценитель высокой поэзии и «настоящей» музыки не должен стесняться своей любви к Вертинскому. Не должен считать ее некой, хоть и постыдной, но простительной слабостью.
В чем же сила Вертинского? Какова природа непобедимого очарования его песен?
Для Вертинского, — отвечал критик на этот вопрос, — нет секретов в той жизни, о которой он поет, и мастерству его в изображении этой жизни не поставлено предела. Он знает, как морской лейтенант увлекает своими рассказами экзотическую провинциалку, — он слышит интонации лейтенанта и мимолетно зарисовывает его самого, надменного, небрежного, уверенного в успехе. Знает, как в приморском ресторане прощаются случайные любовники, и вообще все про рестораны и любовников; какие мальчики служат в модном баре, как грустно перебирать женские письма, что такое флирт и что такое роман, о чем мечтает денди и грезит кокотка, как волнуют тайные встречи и особенно воспоминания о них. Песни Вертинского — маленькие новеллы, в которых есть действие, атмосфера, у героев есть прошлое. Это театральные миниатюры: содержание каждой зависит от сценического поведения автора. Странные песни, исполнение которых нужно видеть и которые невозможно воспроизвести… У Вертинского лирика пересекается с иронией, причем и то и другое свидетельствует об отношении автора к самому себе… Мы вынуждены принять его мир как мир действительных и сложных переживаний именно потому, что ничтожество этого мира он не пытается скрыть. Человек знает и чувствует нелепость своей жизни, но изменить ее не может и не хочет. В этом сила и слабость Вертинского, потому он так художественно рассказывает о жизни киноактрисы, куртизанки, сноба — он сам ею живет и ею же тяготится, привязан к ней и ее презирает. Любой момент освещен двойным светом, раскрывается в двойном ракурсе — это обязывает к виртуозности.
Во всем этом много правды, но природу обаяния Вертинского, природу магического действия на нас его песен критик все-таки объяснил не до конца. Ответ, который он в конце концов дает на изначально поставленный им вопрос, звучит так:
Мастерство Вертинского — его единственное достояние и спасение, поэтому он так бережно добивается совершенства.
Вот, стало быть, почему мы не должны стыдиться своей любви к Вертинскому. По той единственной причине, что он — виртуоз. В виртуозности сценического воплощения своих «театральных миниатюр» он достигает совершенства. А совершенство — уже само по себе заслуживает и уважения, и любви, и даже поклонения.
Признав это объяснение исчерпывающим, я вынужден был бы признать, что Вертинский в эту мою статью попал по чистому недоразумению.
Если сценическое мастерство Вертинского и впрямь единственное его достояние, то это значит, что художественный опыт его — уникален. А следовательно, — неповторим.