18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Айрин Лакс – Прости, но будет больно (страница 9)

18

Версия закрывает всё, но она мне не нравится.

Я не могу объяснить, что мне не нравится в этой версии. Всё сходится. Каждый отдельный кусочек ложится в свой паз. Просто целое получается неправильное. Будто кто-то очень умело мешает мне складывать пазл и кладёт одну деталь от другой коробки, очень похожую, ровно по краям подходящую, но другую.

Кантемиров сообщил сухо и, как мне кажется, даже немного разочаровано, что это всего лишь сердце. Неизвестно почему, но я разозлилась на него и даже не поблагодарила, невежливо скинув звонок.

Пусть, у меня горе. Я лишилась единственного любимого и близкого человека.

Я имею право горевать так, как мне хочется, даже если это выглядит некрасиво!

Потом мне позволили увидеть отца в морге. Его привели в порядок. Я тщательно игнорирую все повреждения, отметив только выражение его лица. Оно спокойное. Очки кто-то снял и положил рядом, на маленький металлический столик, и беру эти очки и кладу себе в карман пальто, и забываю о них там на следующие три недели.

***

Чужих людей в доме больше.

Я не понимаю, откуда они все взялись и почему все знают, как у нас в доме что устроено, будто работали здесь годами. Помощник отца, Сергей Львович, приходит каждое утро с папкой и просит подписи.

Юрист Аркадий раскладывает передо мной бумаги и объясняет, что у меня теперь есть много всего, но это «непростой пакет» ценных бумаг и имущества, где очень многое — в залоге и нужно «уметь вертеться», чтобы банк не забрал.

Каждое утро, в десять, я узнаю, что в этом пакете ещё один нюанс или проблема, которую мне надо немедленно решить.

Решить я пока ничего не могу. Как будто поглупела разом.

На страницах учебника всё выглядело проще, в отчётах отца — тоже, там, где лишь нужно было тыкнуть в ошибку. Но увидеть картину целиком и представить при этом целую махину, учесть все детали и последствия тех или иных решений, увы, я пока неспособна.

Я даже кофе себе сварить не могу, потому что забываю, что я его поставила, и он выкипает.

Похороны на четвёртый день.

Поминальный обед у нас в доме — на пятый.

Я не хотела в доме, но так принято.

Кладбище — старое, семейное, отец сам выбрал участок ещё двадцать лет назад, когда хоронил маму. Тогда он поставил камень на два места: её сегодня, своё на потом.

Сегодня он ложится на место, которое было «на потом». Камень оказывается кстати.

Никаких хлопот для дочери. Он всё подумал заранее, мой отец.

Я не плачу и на похоронах.

Это не выдержка. Это что-то другое, чему я не знаю названия. Будто между мной и тем, что я вижу, кто-то проложил толстое холодное стекло. Я вижу всё в деталях — раскачивающийся гроб на верёвках, чьи-то слёзы, длинный нос священника, ворон на сосне поодаль, который то взлетает, то садится, но не чувствую ровно ничего.

Не хочу чувствовать, я просто не верю.

Чувствую только одно, как мои каблуки уходят в сырую землю и постоянно переминаюсь с ноги на ногу…

Мне кажется, я вернусь домой, и через час отец выйдет из кабинета и хитро улыбнётся, протирая очки: «Здорово я придумал?» и расскажет, что это всё инсценировка для того, чтобы избежать чего-то сложного…

Я отчаянно хочу верить именно в это и потому не верю ни в гроб, ни в запах сырой земли…

Людей очень много.

Очень. Половину я знаю в лицо — те самые пиджаки, которые ходили к нам годами. Половину вижу впервые. Все подходят. Все говорят одно и то же.

— Соболезную.

— Глеб Михайлович был достойным человеком.

— Мир многое потерял в его лице.

— Держитесь, Вероника.

— Если что-нибудь нужно, звоните, мы были партнёрами, всегда можем договориться… «

— Держись.

Я киваю каждому, как болванчик, от чего у меня даже начинает болеть шея.

Сергей Львович стоит у меня за левым плечом и тихо подсказывает имена, чтобы я не путалась. «Это Котов. Это Береснев. Это Аршава, его не знаешь, но он важный. Это Полушкин, Глеб его не терпел с трудом, но нужный, удели ему больше времени…»

Я киваю и Полушкину, который оказывается чрезмерно болтлив в хвастлив не к месту, рассказывает, какую услугу он оказал моему отцу ещё задолго до моего рождения и потом смотрит так, словно ждёт чего-то в ответ прямо сейчас.

— Сергей Львович, — прошу. — Запишите, чтобы я не забыла посмотреть в гроссбухе отца, он записывал такие вещи.

Я уже не различаю лиц, голоса…

Устала, хочу домой, хочу скинуть туфли и содрать дурацкую вуаль со шляпкой, хочу увидеть отца и его хитрый взгляд, который без очков всегда кажется безобидным…

Я же его увижу, да? Это фарс, фарс… Почему фарс длится так долго?!

К середине поминального обеда я выхожу из зала, но меня тормозят даже в коридоре.

И снова — одно и то же.

Стою, разговариваю, благодарю за тёплые слова, но по ощущениеям меня уже нет в этой комнате.

Внутри пусто и гулко, как в большом доме, из которого вынесли мебель.

И тогда я его вижу.

Тимур Кантемиров.

Он стоит у дальней стены, в тени, у окна. Не подходит.

Чёрный костюм без галстука.

Левая рука вдоль бедра, расслабленная.

Ещё один пиджак, который я почему-то замечаю больше всех прочих.

Он смотрит на меня.

И почему-то кажется, что он смотрит на меня давно — не знаю, сколько.

Я не сразу отвожу глаза. Несколько секунд — больше, чем полагается на похоронах — мы смотрим друг на друга через всю комнату, мимо чужих плеч и затылков, мимо официанта с подносом.

Я почти не замечаю ладони, которая в эту секунду протягивается пожать мне руку. Я даже не помню, чью руку я жму. Я вообще не помню, было ли это пожатие или объятие

Потому что в эти секунды весь шум комнаты стихает, и единственное, что имеет значение, тёмный взгляд мужчины, стоящего в дальнем углу.

Потом я отвожу.

И почти сразу, в следующую минуту ко мне подходит другой человек.

— Вероника, — говорит он негромко. — Прости меня.

Я поднимаю глаза. Лысеющий мужчина, шире отца в плечах, грузный, в добротном тёмном костюме. Лицо знакомое и не знакомое одновременно — из тех лиц, что в детстве видела через приоткрытую дверь отцовского кабинета и не запомнила, а теперь они вдруг материализовались.

Глаза светлые, серые, в красноватых прожилках — то ли от слёз, то ли от давления. Руки большие, тяжёлые. Одну он мне протягивает, и я машинально подаю свою, и он накрывает её сверху второй ладонью — так, как делают пожилые мужчины, желая сказать без слов, что ты для них — родная.

— Я — Плесников, — говорит он. — Илья Викторович. Мы… Глеб был мне как брат. Мы были очень близки.

Фамилия отзывается в памяти неярко, тусклым огоньком. Плесников. Я точно слышала эту фамилию множество раз, но так же я знаю, что в последние годы я его не видела, то есть, это кто-то из друзей отца.

Исключительно, из друзей, не ставший партнёрами или переставший им быть.

Я даже не успеваю ответить.