Аскер Батицкий – Слова которые нельзя дочитать (страница 1)
Аскер Батицкий
Слова которые нельзя дочитать
Слова, которые нельзя дочитать
Глава 1. Пакет без обратного адреса
Пакет лежал на полу у двери, когда Виктория вернулась с работы. Тонкий, в крафтовой бумаге, без обратного адреса. Она чуть не переступила через него — на автомате, как переступает через тапки, которые Алиса снова бросила в коридоре. Но остановилась. Имя на пакете было напечатано, не написано от руки. «Виктория Сергеевна Орлова». Полное имя, с отчеством. Так её никто не называл, кроме налоговой и банка.
Она подняла пакет, потрясла — лёгкий, внутри что-то тонкое, плоское. Книга. Или брошюра. Или журнал. Она не стала открывать в коридоре, прошла на кухню, поставила чайник, села за стол. Алиса была у отца — по четвергам ночевала у Андрея. Квартира тихая, только холодильник гудит.
Виктория разорвала край пакета. Внутри — книга. Тонкая, страниц сто, не больше. Переплёт потрёпанный, углы загнуты, корешок треснул посередине. На обложке ничего — ни названия, ни автора, ни издательства. Просто серый картон, потемневший от времени. Она провела пальцем по корешку — бумага шершавая, как старая обложка из тех, что делали в типографиях при заводских клубах. Тех самых, которые потом закрылись, а их оборудование сдали на металлолом.
Чайник щёлкнул. Виктория налила себе чай, но не стала пить — поставила чашку рядом, чтобы просто грела руку. Открыла книгу.
Первая страница начиналась без титульного листа, без оглавления, без предисловия. Просто текст. Шрифт незнакомый — не Таймс, не Гарамонд, не Палатино, не один из тех, что она видела за пятнадцать лет работы в издательстве. Какой-то свой, неизвестный, с тонкими засечками и странной формой строчных «а» — почти круглых, как в рукописном. Бумага желтоватая, плотная, с едва заметной зернистостью. Не тиснёная, не мелованная — просто хорошая старая бумага.
Виктория прочитала первую строчку. Потом вторую. И перестала замечать чай.
Это была история женщины по имени Нина. В 1971 году она стояла на перроне вокзала в маленьком городке — название не называлось, но по описанию похоже на что-то южное, пыльное, с тополями и белой известкой на стенах — и не могла решить. Перед ней был поезд. Не товарный, не электричка — пассажирский, с зелёными вагонами и проводницей в форменном платье, которая уже закрыла дверь, но ещё не дала свисток. За спиной — мужчина. Не муж, просто мужчина, с которым она жила третий год. Не любила, но боялась оставить. Не потому что он был плохой — он был нормальный, в меру добрый, в меру внимательный, в меру выпивающий. Просто он был, и уходить было некуда, а оставаться было незачем. А поезд шёл к матери. Мать жила в другом городе, в однокомнатной квартире с балконом, выходящим на стадион. Мать звала. Мать писала письма — бумажные, синей пастой, с просьбами, которые никогда не звучали как просьбы: «Нина, мне тут одной хорошо, но я понимаю, что тебе лучше там». Мать умела так — говорить «тебе лучше», когда имела в виду «приезжай».
Нина стояла на перроне, и чем дольше стояла, тем тяжелее становились ноги. Поезд ждал. Проводница смотрела через окно, не торопила, не спрашивала — просто смотрела, как смотрят на людей, которые не могут определиться. Мужчина стоял за спиной, молчал, курил. Он не просил остаться. Не говорил «не уезжай». Просто стоял. И в этом молчании было всё — и просьба, и угроза, и усталость от того, что она опять не может решить.
Нина выбрала остаться.
Книга не описывала это как драму. Никакого «и в этот момент она развернулась и пошла прочь от поезда». Просто: «Она постояла ещё минуту. Потом повернулась и пошла обратно, к зданию вокзала, к мужчине, который уже выбросил окурок и ждал её, засунув руки в карманы. Поезд ушёл. Нина не обернулась на него. Она обернулась на него через тридцать лет».
И дальше — тридцать лет. Не день за днём, а вехами. Женщина, которая не села в поезд, прожила жизнь рядом с мужчиной, к которому не было ни страсти, ни ненависти. Был быт: общая кухня, общее мыло, общий телевизор, общее молчание за ужином. Был ребёнок — родился на третий год, девочка, назвали Леной. Была работа — завод, потом контора, потом снова завод. Была мать — умерла в 1984 году, Нина не успела приехать. Поезд больше не ходил в тот город — маршрут закрыли.
И книга показывала, как тридцать лет проходят так, будто их нет. Не было несчастья — было отсутствие счастья. Не было ссор — было отсутствие разговоров. Не было ненависти — было отсутствие чувства. Как будто Нина села не в тот поезд, а в отсутствие поезда, и ехала в нём тридцать лет, глядя в окно, за которым ничего не менялось.
Последняя страница истории Нины была короткой. Нина сидела на кухне в шесть утра. Мужчина — постаревший, седой, с тем же молчанием, которое только углубилось, как морщины, — спал в соседней комнате. Нина пила чай. Тот самый, который когда-то варили в жестяных чайниках на плите. Кухня была маленькая, жёлтая, с часами-ходиками на стене — кукушка давно не вылетала, но часы шли. Нина смотрела в окно, и там, за стеклом, был тот же перрон. Не на самом деле — перрона давно не было, на его месте построили автостоянку. Но Нина видела его. Видела зелёные вагоны. Видела проводницу. Видела мужчину, который курил за её спиной. И думала: «А если бы я села в тот поезд?».
Текст обрывался. Следующая страница была пустой. Белой, чистой, без единой пометки.
Виктория закрыла книгу. Руки дрожали. Не от страха — от узнавания. Не того, поверхностного, когда ты думаешь «о, это похоже на мою ситуацию». А того, глубокого, когда ты понимаешь, что чья-то история — это твоя, только в другом декорациях, в другом году, с другими именами. Нина не села в поезд. Виктория не ушла от Андрея вовремя — ушла через двенадцать лет, когда уже не было ни поезда, ни перрона, ни смысла. Ушла тихо, без скандалов, просто собрала вещи, пока он был на работе. Алисе тогда было одиннадцать. Алиса не плакала. Алиса сказала «ладно».
Виктория посмотрела на часы. Половина одиннадцатого ночи. Чай остыл. Она отодвинула чашку, придвинула книгу. Редактор проснулся.
Это было рефлексом — пятнадцать лет в издательстве не проходили даром. Когда Виктория видела текст, она не просто читала. Она смотрела. Шрифт, интерлиньяж, поля, плотность набора, наличие тире или дефисов, кавычки — ёлочки или лапки, пробелы перед знаками препинания. Она не могла не смотреть, как хирург не может не заметить, что у человека неправильно сросшийся палец, даже если человек пришёл по другому поводу.
Она открыла книгу и начала проверять.
Шрифт — неизвестный. Ни один из стандартных, ни один из тех, что использовались в советских и российских типографиях за последние сорок лет. Засечки тонкие, почти ломкие, наклон у строчных «д» и «у» — необычным, будто шрифт рисовался от руки, а потом был переведён в цифру. Или не был. Виктория не могла понять, напечатан текст или каким-то образом воспроизведён. Краска лежала ровно, не размазывалась под пальцем, но при этом не блестела, как от лазерной печати, и не впитывалась глубоко, как от офсета. Она провела ногтем по строке — краска не соскоблилась. Но и рельефа не было. Будто текст был не напечатан, а врос в бумагу.
Бумага. Виктория оторвала крошечный кусочек уголка — профессиональная привычка, от которой её коллеги морщились, а авторы вздрагивали. Поднесла к свету. Волокна плотные, ровные, с лёгким желтоватым оттенком. Не современная целлюлоза, не советская — что-то другое. Старая бумага, но не ветхая. Будто ей лет сорок, но хранили в идеальных условиях: сухо, темно, без перепадов температуры.
Поля — узкие, по два сантиметра с боков, сверху и снизу — полтора. Стандартный набор. Но кегль — не стандартный. Не двенадцатый, не четырнадцатый. Виктория примерила на глаз — что-то между одиннадцатым и двенадцатым, но с увеличенным интерлиньяжем, будто строкам дали подышать. Это делало текст лёгким — читался без напряжения, без того, чтобы глаз цеплялся за строки. Она знала этот приём — так набирали стихи. Но это была не поэзия.
Типографских знаков не было. Вообще. Ни копирайта, ни ISBN, ни знака охраны авторских прав, ни выходных данных. Ни даты издания, ни тиража, ни номера заказа. Книга, у которой нет паспорта. Виктория за пятнадцать лет видела тысячи книг — от академических монографий до самиздатов, от толстых романов до тонких брошюр. У каждой был паспорт. Даже у самодельных, даже у тех, что печатали на ризографе в гараже. У этой — нет.
Она откинулась на стуле, посмотрела на книгу. Та лежала на столе, раскрытая, с загнутым уголком страницы. Обычная тонкая книга. Если бы не отсутствие всех опознавательных знаков, можно было бы подумать, что это рукопись — чья-то неопубликованная повесть, которую кто-то распечатал и сброшюровал. Но рукописи так не выглядят. У рукописей всегда есть следы автора: помарки, исправления, комментарии на полях. У этой — чистый, выверенный текст, как из типографии, только без типографии.
Виктория взяла телефон. Набрала в поисковике первую фразу из книги: «Нина стояла на перроне, и чем дольше стояла, тем тяжелее становились ноги». Ноль результатов. Ни одного совпадения. Она попробовала короче: «Нина стояла на перроне». Ноль. Она попробовала финальную фразу: «А если бы я села в тот поезд». Ноль. Текста не существовало в интернете. Вообще.