Аскер Батицкий – Слова которые нельзя дочитать (страница 3)
А она — дочитала. Нет, не дочитала — она дошла до конца первой истории и перечитала начало. Это не одно и то же. Дочитать — значит пройти до последней страницы. Она не прошла. Она остановилась. Просто остановилась не там, где остальные.
После обеда у неё был свободный час — редкость, которую она обычно тратила на чтение профессиональной почты или просмотр новых рукописей, которые присылали авторы. Сегодня она сделала другое. Открыла ноутбук, набрала в поисковике «Нина 1971 перрон поезд». Результатов — тысячи. Все нерелевантные. «Нина» как имя, «перрон» как слово, «поезд» как понятие. Она уточнила: «женщина по имени Нина 1971 год не села в поезд». Ноль. Попробовала иначе: «Нина перрон 1971 мать другой город». Несколько ссылок на форумах, где люди искали родственников, но ничего похожего.
Она поменяла тактику. В книге не назывался город, но были детали: южный, пыльный, тополя, белая известка на стенах, вокзал с одной платформой. Виктория поискала южные города, где в 1971 году ходили пассажирские поезда и где потом маршрут закрыли. Нашла три возможных варианта. Ни в одном — ни упоминания Нины, ни архивных записей, ни газетных заметок. Она не удивилась. Обычные люди не попадают в архивы. Обычные люди стоят на перронах и не садятся в поезда, и никто этого не записывает.
Тогда она попробовала другое. В книге было: «Мать жила в другом городе, в однокомнатной квартире с балконом, выходящим на стадион». Стадион. Однокомнатная квартира с балконом на стадион. Виктория поискала: «южный город стадион 1970-е однокомнатные квартиры». Вышло много — южные города застраивали в шестидесятых и семидесятых, стадионы были популярны. Она сузила: «стадион вокзал одна платформа южный город закрытие маршрута 1970-е». Вышло два города. Один — в Краснодарском крае, другой — в Ставрополье.
Она начала проверять первый. Маленький город, райцентр, вокзал — одна платформа, пассажирский поезд до областного центра. Маршрут закрыли в 1983 году — позже, чем в книге, но близко. Стадион — был, построен в 1965 году, находился в трёхстах метрах от жилого квартала. Однокомнатные квартиры с балконами, выходящими на стадион — такие дома были, серия 1-464, стандартная хрущёвка. Всё совпадало. Почти.
Она поискала: «Нина» в этом городе. В телефонных справочниках тех лет — ни одного совпадения. В некрологах — нет. В списках работников завода или конторы — нет. Нины не было. Но города, где Нина могла стоять на перроне, — были. Город был реальным. Перрон был реальным. Поезд был реальным. Женщина — нет. Или была, но не оставила следа. Как и большинство людей.
Виктория закрыла ноутбук. Сидела и смотрела на акацию во дворе. Ветер шевелил листья, и они поворачивались то светлой, то тёмной стороной. Она подумала: вот так и Нина. То видна, то нет. То реальная, то выдуманная. Но перрон — реальный. И выбор — реальный. И тридцать лет — реальные. Независимо от того, существовала ли Нина на самом деле.
Это была не мистика. Это было хуже. Это было правдой, которая не нуждалась в документах.
Вечером, дома, Виктория сделала то, чего не успела утром — внимательно, систематически прошла все пометки на полях. Не читая историю заново, а только поля — от первой страницы до последней, где текст Нины обрывался.
Первая пометка — на странице три, рядом с фразой «Нина стояла на перроне». Почерк мелкий, аккуратный, с наклоном вправо. Чернила синие, обычные шариковые. «А ты бы осталась?» — с вопросительным знаком, но без восклицания. Спокойный вопрос, будто спрашивающий уже знал ответ, но хотел проверить.
Вторая — на странице семь, рядом с описанием мужчины, который молчал и курил. Другой почерк — крупнее, размашистее, без наклона. Чернила чёрные. «Я знал такого. Молчал. Думал, что это сила. Потом понял — трусость». Без вопросительного знака. Утверждение.
Третья — на странице двенадцать, рядом с фразой «Поезд ушёл. Нина не обернулась на него». Почерк тонкий, почти женственный, карандашом. «Я тоже не обернулась. И тоже через тридцать лет». Виктория перечитала дважды. Тонкая запись, но от неё стало холодно. Человек, который это написал, тоже прожил тридцать лет. Тоже не оборачивался. Тоже понял слишком поздно.
Четвёртая — на странице пятнадцатой, рядом с описанием быта. «Общее мыло» — и рядом, другим почерком, фиолетовой ручкой: «Господи, это же про меня». Виктория улыбнулась. Не от веселья — от узнавания. Общее мыло. Каждая семья знает общее мыло — мокрое, скользкое, лежащее на раковине, чужое и своё одновременно. Мелочь, которая делает брак браком, а потом — тюрьмой.
Пятая — на странице двадцать, рядом с фразой про мать, которая писала «тебе лучше там». Почерк уверенный, с нажимом: «Моя мать так же писала. Я тоже не поехала. Она умерла в октябре. Я узнала в декабре». Виктория замерла. Дата — не было даты, но тон был датой. Человек писал это не как размышление, а как факт. Сухо, голо, без слёз.
Шестая — на последней странице истории Нины, рядом с «А если бы я села в тот поезд». Красный карандаш, крупные буквы: «Я СЕЛА». И ниже, мельче, тем же красным: «И не пожалела. Но это другая история».
Виктория отложила книгу. Руки не дрожали — сегодня они дрожать не стали. Но внутри что-то сместилось. Не страх, не волнение — любопытство. Острое, профессиональное, редакторское. Книга прошла через десятки рук. Каждый читал, писал что-то на полях, закрывал и уходил. Никто не дочитал. Но все оставили след. Зачем? Если книга не дочитана — зачем писать на полях? Кому?
Она взяла блокнот, тот самый, из ящика кухонного стола. Открыла на чистой странице. Записала:
«Пометки: минимум 6 разных почерков. Синие, чёрные, фиолетовые чернила, карандаш простой, карандаш красный. Возраст — разный: одни выцветшие, другие свежие. Один человек (красный карандаш) пишет, что сел в поезд и не пожалел. Кто-то (тонкий карандаш) — что тоже не оборачивался тридцать лет. Кто-то (чёрные чернила) — что молчание было трусостью, а не силой. Все — на полях истории Нины. Дальше — пусто. Никто не оставил пометок после первой истории. Никто не пошёл дальше».
Она подумала и добавила:
«Кроме меня».
В половине десятого позвонила Алиса. Не потому что хотела поговорить — потому что Виктория попросила звонить в девять, если не у отца.
— Мам, я у папы. Всё нормально.
— Хорошо. Как в школе?
— Нормально.
— Алис.
— Что?
— Ничего. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, мам.
Пауза. Виктория знала, что Алиса не положит трубку первой — она никогда не клала первой, ждала, когда мать скажет «всё» и замолчит. Тогда клала. Виктория замолчала. Алиса подождала три секунды и положила трубку.
Виктория посмотрела на телефон. Потом на книгу. Потом — на ящик стола. Часы Андрея тикали внутри, тихо, как мышь, которая грызёт дерево. Она не открыла ящик. Не достала часы. Просто знала, что они там.
Она взяла книгу, села на диван, открыла на первой странице. Перечитала пометку, которую написала вчера: «Я бы села в поезд». Мелко, карандашом Алисы, у самого корешка. Слова сидели плотно, будто боялись, что их заметят.
Виктория провела пальцем по странице. Бумага была гладкая, тёплая — не от температуры, а от чего-то другого, что Виктория не могла назвать. Она перелистнула страницу. И на второй, и на третьей, и на пятой, и на десятой — везде, где были чужие пометки, она теперь видела их по-другому. Не как текст. Как голоса. Каждый почерк — голос. Синий — тихий, вопросительный. Чёрный — громкий, категоричный. Фиолетовый — растерянный. Карандашный тонкий — печальный. Красный — единственный, кто не спрашивал, а утверждал. Единственный, кто сел.
Она закрыла книгу. Положила на стол. Встала, прошлась по квартире. На кухне открыла холодильник — пусто, кроме сыра и банки оливок. Закрыла. Прошла в комнату. Включила свет. Книга лежала на столе, маленькая, серая, незаметная. Можно было пройти мимо и не заметить. Но Виктория замечала. Она замечала её так, как замечают запах, когда кто-то рядом пользуется другими духами: не видишь, но знаешь, что кто-то есть.
Она легла. Выключила свет. Закрыла глаза.
И снова увидела перрон.
Но сегодня — иначе. Нина стояла, как и вчера, спиной к Виктории, лицом к поезду. Но сегодня поезд не ждал. Сегодня он медленно тронулся — тяжело, с скрежетом, с запахом угля и горячего металла. Вагоны поплыли мимо Нины, мимо Виктории, мимо мужчины, который курил и молчал. Нина не двинулась. Поезд ушёл. Платформа опустела. И только тогда Нина обернулась.
Она посмотрела на Викторию. Не сквозь, не мимо — прямо. Глаза у Нины были светлые, выцветшие, как фотография, которая долго лежала на солнце. Она не улыбалась. Не плакала. Не говорила. Просто смотрела. И в этом взгляде было всё, что Виктория прочитала в книге, и всё, что не было написано. Тридцать лет. Общее мыло. Мать, которая писала «тебе лучше там». Дочь, которая выросла и не поняла, почему мать не ушла. Кухня в шесть утра. Чай, который остыл. Вопрос, на который нет ответа, потому что ответ был тридцать лет назад.
Нина открыла рот. Виктория ждала слов. Но Нина не говорила — она слушала. Будто ждала, что Виктория скажет. Будто они поменялись местами: в книге Нина не могла решить, а теперь Виктория не могла сказать.
Виктория проснулась. Часы показывали три ночи. Тихо, только холодильник. Она лежала и смотрела в потолок, и видела лицо Нины — выцветшие глаза, молчаливый рот. «Она меня видит», — подумала Виктория. И тут же подумала: «Это сон. Она меня не видит. Она — текст на бумаге. Она — история. Она не реальнее, чем героиня детектива, который я сегодня правил». Но знала: это неправда. Героиня детектива не снилась. А Нина — да. И смотрела. И ждала.