Артем Овсепян – Хлеб и железо (страница 3)
Матвей, мужик лет сорока, плотный, с бородой лопатой, охнул, схватился за сердце. Баба его — Марфа — как взвоет, как кинется к нему, повисла на шее: «Матвеюшка, родимый, на кого ж ты нас!» Матвей стоял белый, как мел, и только гладил её по голове дрожащей рукой.
— Козлов Пётр Ильич!
Петя стоял рядом с Колей. Когда назвали его имя, он вздрогнул, будто его ударили. Побелел так, что веснушки стали видны, как медные пятаки. Но улыбнулся — криво, через силу:
— Ну, вот и сходил на рыбалку, братцы... Вот тебе и Европа...
Он оглянулся, ища глазами кого-то в толпе. Мать его, старуха маленькая, вся в чёрном, пробилась сквозь народ, повисла на нём, запричитала: «Петенька, сыночек, кровиночка моя!» Петя обнял её, а сам смотрел куда-то поверх голов, и губы у него тряслись.
— Дальше, — крикнул пристав.
Писарь прокашлялся:
— Ипатьев Николай Алексеевич.
Коля выдохнул — словно его тоже ударили. Соня рядом охнула, ноги подкосились, она осела бы на землю, если б он не подхватил.
— Соня, Соня, тихо, тихо, — зашептал он, прижимая её к себе. — Соня, не надо, не плачь, люди глядят...
Она билась у него на груди, рыдала, не слышала ничего. А потом вдруг затихла, подняла на него мокрые глаза и сказала тихо, но твёрдо:
— Ты вернись, Коля. Ты слышишь? Ты вернись. Я без тебя не могу.
Он хотел ответить, но в горле застрял ком. Только кивнул.
— Ипатьев! — крикнул писарь. — Подойди расписаться, не задерживай!
Коля осторожно отдал Соню подоспевшей соседке, шагнул к телеге. Взял перо, макнул в чернильницу, расписался — коряво, как умел. Буквы прыгали перед глазами.
— Через три дня быть в волости, — буркнул унтер, глядя куда-то мимо него. — С собой — смену белья, сухарей на неделю, ложку, кружку. Всё казённое получите на месте. Жён не брать. Детей не брать. Идти налегке.
Коля кивнул. Отошёл.
И тут позади раздался голос — спокойный, ровный, чуть хрипловатый:
— А меня?
Все обернулись.
Митя стоял в толпе, сложив руки на груди, и смотрел прямо на писаря. Лицо у него было каменное, только желваки ходили под скулами.
Писарь заглянул в список, поводил пальцем.
— А ты кто таков?
— Митя. Дмитрий... — Он запнулся, будто фамилию припомнить не мог. — Ложкин мы.
— Ложкин? — Писарь снова заглянул в бумагу. — Нет тут Ложкина.
В толпе зашептались. Митя шагнул вперёд.
— Как это нет? Я с трёх дворов. Я на сходке был. Меня ставили.
Пристав нахмурился:
— Эй, ты, не лезь! Сказано — трое, значит, трое. Иди, откуда пришёл.
Митя не сдвинулся с места. Он стоял, высокий, худой, в домотканой рубахе, с крестом на груди, и смотрел на пристава так, что тот заёрзал.
— Я пойду, — сказал Митя тихо. — Я сам пойду.
Толпа ахнула. Петя даже рот открыл. Коля шагнул к нему:
— Ты чего, Мить? Очумел?
Митя обернулся к нему. Глаза у Мити были светлые, спокойные, как у человека, который всё давно решил.
— Коль, я один. Мать два года как померла. Бабы нет, детей нет. Никого. А у тебя — Соня, Катька. Ты им нужен. И Петька... у него мать старая, отец хворый. — Он помолчал. — Кому-то идти надо. Так пусть я.
— Митька, — Петя подскочил, схватил его за рукав. — Ты дурак, что ли? Не лезь! Это ж война!
— Знаю, — сказал Митя. — Потому и лезу.
Он высвободил руку, подошёл к телеге.
— Пиши, — сказал он писарю. — Дмитрий Ложкин. Двадцати пяти лет. Грамоты не разумею, но молитвы знаю.
Писарь растерянно глянул на пристава. Пристав крякнул, почесал затылок.
— Ну... доброволец, значит? — Он усмехнулся. — Чудной ты, парень. Ладно, пиши, коли охота. Государю лишние солдаты не помешают.
Митя расписался — поставил крестик, потому что писать не умел.
Он обернулся к Коле и Пете. Подошёл, положил руки им на плечи.
— Ну что, братцы? Значит, втроём и пойдём. Как на рыбалку.
У Коли защипало в глазах. Он обнял Митю, прижал к себе.
— Дурак ты, Митька. Дурак... спасибо.
Митя похлопал его по спине.
— Не за что, Коль. Не за что.
Толпа расходилась медленно. Бабы голосили, мужики курили и сплёвывали. Соня стояла, прижимая платок к лицу, и смотрела на Колю. А Коля смотрел на Митю и думал: «Господи, как же мы без него? Он же самый правильный из нас. Он же совесть наша».
Три дня.
Три дня до ухода.
Вечером собрались у Коли. Сидели за столом, молчали. Соня металась у печи, то ставила, то снимала, то плакала, то крестилась на образа в углу. На столе стояла картошка в мундире, солёные огурцы, хлеб — свежий, душистый, только из печи.
— Ну, чего мы, как на похоронах? — сказал Петя хрипло. Голос у него сел, пропал куда-то весёлость. — Давайте хоть выпьем на дорожку.
Достал из-за пазухи бутыль — ещё с утра припас, зная, что вечером пригодится. Разлил по кружкам мутную жидкость.
— За нас, — сказал он. — Чтоб вернуться.
Выпили. Коля занюхал хлебом, хрустнула корочка на зубах.
— Петь, а ты чего такой кислый? — спросил он, стараясь говорить легко. — Ты ж хотел Европу посмотреть. Девок французских...
Петя усмехнулся, но усмешка вышла кривая.
— Хотел. А теперь не хочу. Дома хочу. — Он помолчал. — Мать вон ревёт. Отец молчит, только в окно глядит. А я иду... и не знаю, увижу ли их ещё.
Митя молчал, перебирал чётки. Губы его шевелились — молился.
— Мить, — позвал Коля. — А ты чего молчишь?
Митя поднял глаза.
— А что говорить? Всё уже сказано. Бог дал, Бог взял. Будь что будет.
— Страшно тебе? — спросил Петя.
Митя подумал.