реклама
Бургер менюБургер меню

Арон Родович – Голод (страница 6)

18

Я задержал дыхание и посмотрел вправо. Через два двора торчал остов сгоревшей маршрутки. Каркас почернел и стал памятником. Эвакуации не было. Были попытки. Были крики. Давка. Потом тишина. За тишиной следом пришёл непрерывный хруст стекла.

Отпустив газету, я отступил назад. Голод напомнил о себе снова, уже тише, настойчивее, не вспыхивая сразу. Это значило, что мозг получит пару минут на расчёт.

Думать – это единственное, что я делал по-настоящему хорошо. В прежние времена я называл это анализом, любил строить цепочки, ловить смыслы, чувствовать себя умнее остальных. Теперь умение думать стало простым навыком выживания. Одним из многих. Не погибнуть в первые пять минут после выхода за дверь. Здесь ум не играл в шахматы. Он считал шаги и шансы, высчитывал цену ошибок.

Остановился я у зеркала в прихожей. Оно висело криво ещё до всего. Тогда я всё собирался поправить, откладывал на потом, копил эти мелкие «потом», пока они не сложились в одну большую привычку жить криво на постоянной основе.

Отражение встретило меня молча. Парню двадцати двух лет полагалась резвость и наглость, а в зеркале стоял очень несвежий молодой мужик, по которому жизнь уже дважды проехала катком. Волосы спутались в грязную копну. Я давно перестал их расчёсывать. Щетина на щёках и подбородке легла густым налётом. Под глазами сидела тёмная усталость последних недель. Плечи опустились, спина сутулилась, живот, раньше плоский, выдался вперёд мягкой округлостью. Слишком много кнопок «заказать» в прежней жизни, слишком мало движения, слишком много «завтра начну».

Штаны стали сидеть свободнее. Лишние килограммы сгорели. В нормальном мире я бы радовался, сделал бы фото, написал бы бодрый текст про силу воли. Сейчас всё это не имело значения, а сила воли значила совершенно другое. Что? Да, например, способность не сорваться, не закричать, не выйти в подъезд с голыми руками против пустых.

Я тронул ребро ладонью и почувствовал кость. Ещё немного, и скелет начнёт проступать под кожей. Голод вынимал лишнее, как из мебели, когда её решают оттащить на помойку. Мысль вышла злой и смешной, и мне захотелось коротко хмыкнуть, только я сдержался.

– Тренер бы охренел, – прошептал я отражению. – Артём, видишь, можешь когда захочешь!

Цена вот только… Высоковата вышла. Конец света.

Я вернулся к рабочему столу. Там лежал телефон. Зарядка была подключена, режим экономии включён. Интернет ещё жил. Слабый, дёргающийся, как пульс умирающего паралитика. Сеть то падала, то возвращалась.

Пальцы сами пролистали контакты.

Мама. Папа.

Я давно не открывал эти имена. Они стали табличками на двери, и за ними зияла космическая пустота. Их не нашли.

Четыре года назад они ушли в горы. Для них это было не развлечение. Они жили этим. Снаряга, треки, перепады высот, ночёвки под открытым небом. Отец называл это свободой и говорил так, будто свобода измеряется количеством пройденных километров. Мама улыбалась и шла рядом. Ей нравилось, когда радовался папа. Потом их не стало.

Лавина сошла внезапно. Так спасатели написали в заключении. Были поиски. Вертолёт. Группа. Дроны. Потом отчёт. Потом слова «скорее всего» и «тела не обнаружены». И в моей жизни наступила тишина, как в пустой комнате, из которой вынесли всю мебель и забыли закрыть окно.

Я помнил бумагу отчёта. Сухие строки и чужие формулировки лежали на столе, а мне хотелось встряхнуть лист, словно из него могли выпасть родители. Я перечитывал одно и то же, ловил себя на том, что смотрю в одну точку, и вдруг понимал, что прошло полчаса. Горе умеет красть время лучше любого вора. Не было их могил, не было даже точки на карте, куда можно прийти и поставить цветы, чтобы мозг поверил в факт утраты. Осталась только пустота, жившая внутри и тянувшая вниз. Эта пустота и выключила меня, как прибор от сети.

Универ я бросил просто. Просто перестал туда ходить. Сначала неделю, потом две, потом месяц. В какой-то день стало поздно возвращаться, и мир проглотил моё отсутствие. Странно, что даже товарищи по учёбе, которые казались мне друзьями, приняли моё отсутствие в своей жизни спокойно. Деньги всё равно были нужны, чтобы жить. Но всё дело в том, что жить я тогда не хотел. Или мне это только так казалось?

Свою роль сыграло то, что папа и мама оставили мне в наследство – квартира и лавка. Маленькая пекарня у остановки. Обычная торговая точка, державшаяся на привычке района и тетрадке с долгами, записанными карандашом. Выпечка, хлеб, кофе, пирожки. Там работала женщина, знавшая всё лучше меня. Она была рядом с моими родителями очень давно, лет семь или девять, возможно больше. Она умела печь, продавать, считать, делать заказы, ругаться с поставщиками, улыбаться так, что люди возвращались. Она держала пекарню на своих плечах, а я приходил в конце недели, забирал деньги и говорил себе, что всё это в моей жизни временно.

Я помнил, как стоял за прилавком и делал вид, что разбираюсь в муке и поставках. Руки у меня оставались чистыми, а у неё пальцы были в муке, в сахарной пудре. Я стеснялся собственной пустоты и прятался за деловым лицом. Она смотрела на меня так, как смотрят на взрослого ребёнка, взявшегося за нож и уверяющего, что не порежет палец.

Потом я говорил себе это снова.

И снова.

И снова.

Пока конец света не превратил мою временность в приговор.

Я убрал телефон. Воспоминания вредили, если они не давали решения. Решение крутилось вокруг трёх вещей. Ресурс, безопасность, выход.

Мой ресурс заканчивался. Консервы. Вода. Всё имело предел. Я вёл учёт с маниакальной точностью. Отмечал каждую ложку, каждый глоток, каждую таблетку, каждую спичку. Арифметика оставалась упрямой. Запасы таяли, и вместе с ними таяло время, когда я мог позволить себе роскошь сидеть дома.

Безопасность пока держалась. Закленные газетами на скотч окна. Тишина. Осторожность. Иллюзия крепости. Я знал цену этой иллюзии. Но это была пауза, передышка. Я слышал, как заражённые скребутся внизу. Я чувствовал перемену в их поведении. Их число росло, а настойчивость всё возрастала, становилась злее. Каждый раз ловил себя на том, что вслушиваюсь в каждый скрип, будто хочу заранее узнать момент, когда моя крепость сдастся.

Выхода не было. Ни настоящего, ни придуманного. Карта района лежала в голове, как схема смертельной игры вроде «Королевской Битвы». Маршруты, построенные мной на столе, рассыпались при первой проверке. Куда бежать? Чем драться? С кем говорить? Мир за дверью стал лабиринтом, где каждый поворот ведёт к угрозе, а дверь часто ведёт в тупик.

Я сел на стул и прикрыл глаза. Сердце стучало тяжело. Слушать дом и улицу изрядно надоело, но больше всего достало слушать свои мысли. Внутри поднялся вопрос, что дальше. Тихо сидеть и ждать, пока банки закончатся? Не лучше ли выйти туда, где по битому стеклу ходят те, кто когда-то был людьми? Так меньше мучаться. Голодная смерть – такая себе перспектива.

Оставаться взаперти и дальше, значило медленно угасать. Выходить значило поставить жизнь на один рывок. Меня пугало и то, и другое. Я признал это честно. Что поделать… Героем я не был. Мне хотелось прожить ещё один лишний день.

Из-за шкафа раздалось тихое шуршание. Мышь снова вышла на охоту. Я замер. Раньше звук раздражал бы, теперь он казался почти дружелюбным. Живое существо в квартире искало еду и боялось. Прямо как я.

Поднялся и тихо подошёл к ловушке. Приманка лежала на месте. Крошки пахли сухим хлебом и старым маслом. Кастрюля стояла под нужным углом, край завис над крышкой, упор держался на тонком равновесии. Я присел рядом, чтобы быть ниже уровня окна. Ладонь легла на край кастрюли. Пальцы напряглись, стали жёсткими. Дыхание я делал коротким и тихим. Шуметь здесь, значило звать смерть.

Время растянулось. Я слышал с улицы хруст и скрежет стекла. Слышал, как в подъезде кто-то бьётся о стену и снова начинает шоркать. Даже живот мой урчал тихо и зло, напоминая, что внутренние монологи еды не заменяют.

Ладонь на кастрюле начала потеть, и я стёр влагу о штаны, почти не двигая локтем. Мне хотелось почесать шею, поправить затёкшую ногу, вздохнуть глубже, только любое лишнее движение могло спугнуть добычу. Я смотрел в одну точку, считал вдохи, будто счёт удержит руку от дрожи. Голод делал меня раздражительным, и раздражение приходилось убирать внутрь, иначе оно вырвется звуком.

Мышь показалась снова. Сначала нос. Потом голова. Потом весь серый комок, быстрый и осторожный. Она остановилась у крошек, понюхала воздух, повернула голову в мою сторону, будто слушала меня. Я держал ладонь на кастрюле и заставлял руку оставаться каменной.

Она сделала шаг, потом ещё. Взяла крошку. Подняла морду. Застыла. Я сидел на полу и держал дыхание короткими порциями. Сердце било в груди, и я ловил этот стук, как звук, который может сорваться наружу.

Мышь сунулась дальше. Ещё одна крошка. Ещё. Хвост дрожал тонкой ниткой, и я видел это отчётливо. Живые дрожат, когда боятся.

Кастрюля качнулась на миллиметр, когда мышь вошла под край. Я почувствовал этот миллиметр через ладонь, будто по нерву прошёл ток. Сердце толкнуло рёбра, и ладонь сама нашла правильное давление.

Я выдержал полсекунды. Потом прижал.

Металл ударил о пол глухо. Звук вышел громче, чем я планировал. Я застыл и слушал, как откликнется дом. Тишина удержалась, будто стены приняли этот удар внутрь и оставили его там.