Арий Родович – Дочка (не) Аристократка. Невинность за жизнь брата. 18+ (страница 2)
Вдох — и он вошёл. Не осторожно, не робко — взял. Разомкнул меня, как открывают тугие лепестки: медленно на долю секунды, а затем глубоко, одним точным толчком. Мир коротко провалился, звук в шторах стал далёким; я почувствовала всю длину — от тёплого входа до самого конца, где рождается тяжёлая сладость. Плоть приняла его с влажным жаром, дрогнула, как струна; внутренний браслет — там, где женщины хранят свои тайны, — растянулся, пропуская его стержень, и от этого растяжения волной прокатилась дрожь. Я застонала — не громко, но искренне. Он шлёпнул по ягодице ещё раз, уже жёстче, задавая такт. И началось.
Движения у него были прямые, уверенные, почти мерные. Он вдавливал меня в матрас, и я жадно подстраивалась: то прижимала грудь к покрывалу, то приподнималась, чтобы встречать его глубже; пальцы вцепились в край ткани так, что побелели косточки. Он не сдерживается. Значит, хочет. Значит, ему со мной хорошо — повторяла я, слушая его дыхание. Он не склонялся к моим лопаткам, не касался губами спины — и я объяснила это тем, что страсть у сильных всегда лаконична: ему нужно не целовать — брать.
Через несколько десятков ударов он замедлился — не потому что устал, а потому что менял решение. Пальцы на талии сжались, и он легко повёл меня плечом, будто разворачивая фигурку. Я сама перевернулась на спину — одна ладонь скользнула к его животу, другая — нашла простыню; он навис, и я потянула его к себе. Будь во мне. Лицом к лицу. Пусть видит, как я горю. Он вошёл снова — глубоко, без проб, как в знакомые двери. Я распахнулась навстречу, обняла его ногами выше, чтобы держать, чтобы не выпалить этот огонь впустую. Он двигался всё тем же уверенным, рабочим темпом; поцелуев не было, только дыхание у моего уха, тяжёлое, ровное. Я припала губами к его щеке, к линии челюсти — уловила соль кожи, шептала что‑то бессвязное, чтобы дать ему звук, который мужчины любят. Слушай, слышишь? Это — твоё. Это — я.
И всё же где‑то в железном ритме стало появляться что‑то отстранённое: как будто он не здесь, а на полшага в стороне, контролирует механизм, рассматривает технику. Ему становится скучно. Я поймала это краем сердца — и тут же сжала его бёдрами сильнее, перевела дыхание в шёпот. Не дала этому чувству разрастись.
— Ложись, — сказала я тихо, и он позволил. Перекатился на спину.
Я вытянулась над ним, посадила себя на него — медленно, намеренно. Приняла, как корона садится на голову: с почтением к весу. Скользнула вниз — глубоко, до тепла, где уже не различить меня и его; остановилась на миг, чтобы он почувствовал, как я держу его внутри, как обхватываю, как могу «сжаться» и «раскрыться» по команде. Это мой козырь, моя сцена. Я начала двигаться — не быстро, а правильно: меняла угол, рисовала тазом восьмёрки, уводила себя то вперёд, то назад; пульс совпал с его, и на миг мне показалось, что мы — одно целое. Я держала ладони на его груди, чувствовала под пальцами плоть и силу; смотрела прямо в лицо — и ловила взгляд, больше похожий на взгляд зрителя, чем участника. Он изучает меня. Значит — ценит. Значит — запоминает. Запоминай. Запоминай меня всю, я для этого сюда и пришла.
И всё равно — в глубине — мелькнуло то самое: ему как будто снова стало тесно в этой позе. Я улыбнулась — и пошла глубже.
— Хочешь… по‑другому? — спросила я одними губами, почти без звука.
Не дожидаясь ответа, поднялась на колени, повернулась боком, потом — животом к спинке дивана. Оперлась ладонями, приподняла таз — так, чтобы он понял, чего я прошу, что я готова. Боль — тонкая и горячая — лизнула нервное кольцо, попыталась стать паникой, но я была готова: дышала ровно, помнила, как отпускать, как доверить телу сделать шаг дальше. Я провела рукой по его стержню — смазала слюной и теплом, которые мы уже вдвоём добыли; другой ладонью направила, помогла. Он вошёл. Тугим, тяжёлым толчком. Внутреннее кольцо сопротивлялось — и от этого сопротивления понадобилось ещё. Я выдержала. Выдохнула. И тепло проросло вглубь, смешавшись с прежней сладостью. Он хрипнул — первый настоящий звук, не сдержанный, не ровный. Пальцы впились в мою талию, движения стали короче, грубее, как будто в нём наконец проснулась жадность, которую я хотела вытащить.
Вот, — радовалась я в этот странный, больно‑сладкий миг. — Значит, до меня ему никто так не отдавался. Значит, это — мой штрих. Запомнит. Вернётся за этим. За мной.
Он работал жёстко, уверенно; я держалась — то расслабляясь, то сжимаясь, ловя волны, переводя боль в жар. Кожа на ягодицах горела от его ладоней; щелчок по правой щеке — короткий, как знак: «так», ещё один — на левой — «хорошо». У меня дрожали колени, но я стояла — опиралась, шептала «да», «ещё», «как хочешь». Он, кажется, и услышал моё «как хочешь».
Легко сдвинул меня вперёд, в один рывок вытащил себя — и тут же вернул в другой вход. Я ахнула — от резкой смены чувств, словно меня резко бросили в прохладу и тут же сунули обратно в кипяток. Он начал менять меня, как музыку — то туда, то обратно: плоть привыкала — и тут же училась заново, каждое «туда» было ударом, каждое «обратно» — распусканием. Я терялась и находила себя раз, два, три; пот на висках стал солёным дождём, волосы прилипли к шее, пальцы скользнули по лакированной спинке дивана. Боже, какой он сильный. Какой требовательный. Это ведь и есть страсть: когда мужчина делает с тобой всё, что хочет, потому что ты — его. Его женщина. Его выбор.
Он притянул меня за талию, развернул, уложил снова на спину — будто собирался поставить последнюю точку. Вошёл одним глубоким толчком, упёрся так, что мне захотелось вцепиться в него зубами. Я обняла его ногами, не давая уйти; ладонями — за плечи, чтобы чувствовать мышцы под кожей, — и запела тихо, в голосе только воздух: «да… да…». Он ускорился, и мир стал короткой, жёсткой дробью — раз‑раз‑раз, глубоко, в самую середину. Я услышала в своём горле незнакомый мне звук — низкий, тянущийся, как струна, — и удивилась, что это — мой. Он сжал меня сильнее, вошёл ещё глубже — и замер ровно на миг, на ту долю между «было» и «есть», где распадается привычное.
Тёплая тяжёлая волна расплескалась во мне — густо, ощутимо. Я улыбнулась сквозь дыхание. Эта улыбка была не про удовольствие — про победу. Он оставил это во мне. Специально. Это знак. Так делают мужчины его круга, когда выбирают. Пусть не жена сразу — я знаю, как это у них бывает, — но женщина в доме, своя, под крышей, с возможностью учиться, одеваться, жить… Он не станет рисковать — он умный, он даст и на «если надо», но я не стану. Я не стану. Я понесу. Он сам захочет. Он же… он слушал меня телом. Он выбрал меня телом.
Я ещё держала его между коленей, ловила остаточные толчки, а в голове уже выстраивалась короткая жизнь впереди: комнаты с высоким потолком, женщина у зеркала — это я — учится правильным словам; рядом — он, строгий и тёплый; иногда — его жёны — and so what? Я уместная, я удобная, я — радость, к которой возвращаются. Я же всё показала. Я дала ему всё.
Он выскользнул, уже отстраняясь, в два шага отошёл к столу, налил воды и сделал глоток. Двигался так же спокойно, как снимал с меня платье: будто всё произошло строго по плану. Его лицо снова стало ровным — нейтральным, как в зале, где люстры отражались в бокалах. Ловко застегнул верхние пуговицы сорочки, чуть поправил манжеты.
Я лежала, распахнутая, дыхание постепенно выравнивалось. Внутри было тепло — настоящее, тяжёлое, как печать. Я улыбнулась. Теперь он не сможет меня забыть. Теперь он вернётся. Он уже — во мне.
Он повернулся, достал бумажник. Пальцы ловко вытащили несколько купюр. Он бросил их на край кровати — так же спокойно, как сдёрнул молнию.
— Возьми.
Я моргнула. Не сразу поняла.
— Что?.. Зачем?..
Он улыбнулся — не глазами.
— Ты старалась. Я — тоже. Всё честно.
Слова вошли как игла. Я, кажется, даже не взяла деньги сразу — уставилась на них, как на гадость в тарелке.
— Но я… я не…
— Не простолюдинка? — он чуть вскинул бровь. — Не из трущоб? Девочка, девочка… Ты правда думаешь, что мы не видим?
Он подошёл ближе. Махнул рукой — так, будто объясняет очередные инвестиции сотруднику.
— Хочешь — дам тебе бесплатный совет. Расскажу, как ты выглядела сегодня на балу. Когда ты думала, что никто не смотрит, ты стояла у колонны и ела канапе с чёрной икрой. Четыре штуки подряд. Смешно сжимая губы, как будто крадёшь конфеты из магазина. Ты даже не заметила, как на тебя смотрели. Мы — люди, привыкшие к роскоши, — замечаем всё. И смеёмся так, чтобы ты думала, что мы улыбались тебе дружелюбно.
Я почувствовала, как кровь отхлынула от лица. «Я же… я же аккуратно…»
— Дальше, — он, кажется, даже получал удовольствие от лекции. — Туфли. Красивые, новые. Но на левом — крошечная, почти незаметная царапина на лакировке. Ты ее прятала, когда переживала. Манера держать бокал — пальцы сжаты слишком крепко, как будто боялась, что украдут или что уронишь и разобьешь. Он слишком дорогой для тебя. Аромат — хороший, но для дня, не для вечера. Слишком «сладкий», слишком… старательный. Смотрела ты слишком голодно. Не как женщина, которая здесь дома, а как та, что пришла добывать.
Он посмотрел прямо, не мигая.
— И ещё. Когда мужчина шутил рядом, ты смеялась на полтона громче остальных. Так смеются в дешёвых кафе, когда хотят понравиться официанту. Это не упрёк — это факт. Человека из трущоб можно привезти на бал, но трущобы из человека ты не вынешь. Не за один вечер. И не за год.