Арина Арская – После развода. Мы не сберегли нашу любовь (страница 19)
И вместе с воздухом из меня выходит всё напряжение. Адреналин отступает волной, оставляя после себя всепоглощающую слабость. Мышцы становятся ватными, ноги подкашиваются. Кажется, если я пошевелю хотя бы пальцем, просто рухну на пол.
Мина цела. Ребенок цел. Остальные мысли я яростно гоню прочь. Не сейчас. не хочу копаться в том, почему я так испугался. Почему забыл дорогу от Альбины до больницы.
Я делаю шаг к койке. Скрип подошвы по линолеуму противный и громкий.
— Ты как, Мина? — мой собственный голос звучит чужим — тихим, хриплым, с надломом, которого я в себе не узнаю.
Она открывает глаза. Не до конца. Смотрит на меня из-под полуопущенных, слипшихся от слез ресниц.
В ее глазах — ни страха, ни ненависти. Пустота. Усталость. Она кладет вторую руку на живот, поверх первой, защищающим жестом, и пытается слабо улыбнуться. Получается жалкая, кривая гримаса, от которой сжимается все внутри.
— Все хорошо, Демид, — выдыхает она, и ее шепот едва долетает до меня. — Скорая приехала вовремя. Ты зря приехал.
Я делаю еще шаг вперед. Мое тело движется само, против моей воли, тянется к ней.
— Все хорошо, — повторяет Минерва, и ее взгляд становится чуть четче. Она смотрит прямо на меня. — Ты можешь идти. Не беспокойся.
От этих тихих, вежливых слов в моей груди вспыхивает гнев.
Могу идти? Она меня прогоняет?
Но мою руку вдруг сжимает холодная, цепкая ладонь.
Сеня. Дочь.
Она держит меня, будто чуя горячее возмущение, что снова поднимается из глубины, услышав тихие слова бывшей жены.
Я — отец этого ребенка! Я имею право здесь быть, если я так решу! Я не буду слушать ее тихие приказы — уйти, оставить, забыть!
Сеня сжимает мою ладонь крепче, ее ногти впиваются мне в кожу.
Сеня возвращает меня в реальность. Прогоняет гнев, напоминая, что мы в больнице. Что Мина пережила угрозы выкидыша.
— Пап, — тихо, отчаянно шепчет она мне в лицо, — дыши. Все хорошо.
Она отпускает мою руку и, не решаясь посмотреть на меня, делает два робких шага к койке. Она не садится, замирает в нерешительности и тогда Минерва протягивает к ней свою свободную, дрожащую руку.
— Доченька, — тихо говорит она, и в ее голосе пробивается что-то теплое, живое, сломленное. — Напугала я тебя…
И Сеня не выдерживает. Громкий, надрывный всхлип вырывается из ее груди. Она плюхается на край койки, сгибается пополам и падает на Минерву, обвивая ее шею руками, пряча лицо в ее плече.
— Мама, я так испугалась! — рыдает она, и ее тело сотрясают судорожные спазмы. — Я так испугалась! Ты была вся в крови!
Я стою и смотрю на них. На то, как тонкие пальцы Минервы медленно гладят темные, растрепанные волосы нашей дочери. Как она шепчет ей что-то на ухо, закрыв глаза. В груди нарастает непонятная, чудовищная тяжесть. Давящая. Удушающая.
— Это злит, когда тебя никто не слушает, — позади меня вздыхает врач в белом халате. — Я повторю еще раз: вашу жену сейчас лучше оставить в покое.
— Бывшую жену, — поправляет ее писклявый голосок с соседней койки.
Испуганная блондинка, Соловьева, кутается в одеяло, стараясь стать невидимой, когда я бросаю на нее мрачный взгляд. Она резко отворачивается к пузатой великанше с печеньем, ища защиты.
— У меня, кстати, сестра три раза разводилась со своим мужем и четыре раза выходила за него замуж, — невозмутимо, с громким хрустом откусывая печенье, говорит та. Она стряхивает крошки с своих колен и переводит на меня смешливый, изучающий взгляд. — Ты такой злой пупсик.
Я снова смотрю на Минерву. На Сеню, которая все еще рыдает у нее на груди. Я больше не могу этого видеть.
дышать тяжело.
— Я вообще не вижу проблем, — продолжает свой монолог Абрамова. — Развелись, поженились, опять развелись, опять поженились.
Хрум-хрум.
— Слушай, Абрамова, — вздыхает врач, — ты, может, со своим мужем разведешься уже, а?
— Да жалко мне его, — отвечает великанша, лениво зевая. — Он же от такого стресса копыта откинет, и останутся мои дети полусиротами. — Она кладет ладонь на свой огромный живот и улыбается, обнажая крупные, чуть желтоватые зубы. — А так я бы и развелась. Тоже развлечение.
Я хочу что-то сказать Минерве и дочери. Открываю рот. Но слова застревают в горле комом горечи и бессилия. Тяжесть в груди распирает меня, не давая дышать.
Я резко разворачиваюсь к врачу. Вижу бейджик с именем Коршунова Людмила Ивановна.
— Так, — бурчу я под нос, с трудом выталкивая из себя хоть какой-то звук. — Пойдемте, выйдем. Поговорим.
Я не дожидаюсь ответа, выхожу из палаты и громко хлопаю дверью. Не специально.
Просто пальцы не слушаются, и все напряжение, что накопилось все эти минуты, выплескивается в этом резком, оглушительном звуке.
Я остаюсь один в пустом, пропахшем хлоркой коридоре. Прислоняюсь затылком к холодной, гладкой стене. Закрываю глаза.
Из-за двери доносится голос Абрамовой:
— А мне понравился твой муж. Я вообще мрачных мужиков люблю. они такие захадошные, — смеется, — так и тянет эту захадку разгадать. Мужик-ребус, короче.
Я замираю, жду, что ответит Минерва. Но слышу лишь ее усталый, безразличный вздох.
И тогда дверь открывается, и ко мне выходит Людмила Ивановна. Ее лицо серьезное, усталое.
— Ну что, уважаемый, поговорим? — говорит она, и в ее голосе нет ни капли снисхождения. Только профессиональная холодность. — Только без криков. Мои пациентки отдыхают.
29
Я держу ладонь Сени. Её пальцы холодные, влажные, и я чувствую, как мелко дрожит её рука в моей. Она сидит на краешке койки, сгорбившись, и продолжает всхлипывать. Её тёмно-русые волны волос растрепались.
— Ну, хватит уже разводить тут сырость, — вздыхает Абрамова у окна, отрываясь от созерцания серого больничного двора. — А то я сама сейчас как зареву, а я, предупреждаю, реву очень громко и некрасиво. Я женщина чувствительная. — Она оборачивается к нам, и я вижу, как её собственные глаза на влажняются. Она смахивает непослушную слезу тыльной стороной руки и фыркает. — С трудом сдерживаюсь, честное слово.
С соседней койки Соловьёва, вся хрупкая и бледная, как фарфоровая куколка, подаётся вперёд. Её тонкие пальцы с аккуратным розовым маникюром сжимают край её простынки.
— Ну, с мамой же всё хорошо, — говорит она тихо, с милой, ободряющей улыбкой. — Мама жива, ребёночек жив, всё хорошо. Ну, вытри слёзки.
Она протягивает Сене упаковку бумажных салфеток, тонких и шуршащих. Сеня дрожащей рукой выдёргивает одну, скомкивает её, промакивает распухшие, подведённые чёрным глаза и громко сморкается.
— Я такие ужасы говорила про этого ребёночка, — сипит она в салфетку, и её голос снова срывается на надрыв. Она накрывает лицо руками, её плечи снова начинают трястись. — Я не хотела, чтобы было всё вот так… чтобы ты…
— Ну всё, — грозно заявляет Абрамова. — Я больше не могу. — И из её добрых, уставших глаз действительно начинают катиться крупные, тяжёлые слёзы. Она торопливо вытирает их краем грубого полотенца, которым пять минут назад вытирала подоконник от разлитого апельсинового сока.
В воздухе пахнет кислым цитрусом.
— Тогда я сейчас тоже зареву! — пищит Соловьёва и прижимает тонкие длинные пальцы с аккуратным маникюром к нижним векам, поднимая взгляд к потолку в безуспешной попытке сдержать водопад.
Я аккуратно, медленно, чтобы не потревожить живот, приподнимаюсь выше и подкладываю под поясницу прохладную больничную подушку. Больше действия, чем комфорта. Беру руку Сени снова, сжимаю её сильнее.
— Всё хорошо, — говорю я тихо, и мой голос звучит хрипло, но твёрже, чем я ожидала. — Люди часто говорят всякую ерунду, когда злятся. Я же тоже… наговорила всякого…
В этот момент дверь в палату с лёгким скрипом приоткрывается. И в проёме возникает демид.
Мрачный, как туча перед грозой. За его спиной маячит недовольное лицо Коршуновой, скрестившей руки на груди и вставшей на стражу моего покоя.
Абрамова тут же вытирает глаза, резким движением закидывает свой густой длинный хвост на грудь и распрямляет плечи. Игриво поднимает брови, явно пытаясь поймать его взгляд. Но Демид не обращает на неё никакого внимания.
Его карие глаза только прикованы ко мне. Он делает несколько тяжёлых шагов к моей койке, его дорогие туфли глухо стучат по линолеуму.
Коршунова, как тень, следует за ним и останавливается у двери, её взгляд буравит его спину.
Демид замирает у изголовья, его высокая фигура отбрасывает на меня тень. От него пахнет осенним холодом, дорогим сандаловым одеколоном и чем-то горьким — стрессом, потом, адреналином.
Он всматривается в моё лицо, и я вижу, как напряжены мышцы его челюсти, как плотно сжаты губы.
— Надо тебя перевести в другую палату, — говорит он тихо, но в его тихом голосе слышны привычные, стальные нотки приказа.
Я моргаю, стараясь осознать смысл его слов сквозь туман усталости и боли.