реклама
Бургер менюБургер меню

Арье Готсданкер – Тот пол (страница 2)

18

– В чём сложность?

– Это четвёртый брак.

– Вы упоминали. Значит, мы смотрим на паттерн, а не на инцидент.

– Именно.

– Проведите меня по паттерну, как вы его картировали.

Алекс откинулся в кресле. Первое движение, которое было не контролируемым, а непроизвольным – тело решило за него, что для этого рассказа нужно больше пространства. Дэвид отметил: до этого момента Алекс сидел собранно, плечи чуть вперёд, как человек, готовый встать. Профессиональная поза: я здесь ненадолго, я контролирую дистанцию. Теперь спина коснулась спинки кресла. Кожа скрипнула по-другому – глубже, длиннее. Тело приняло решение остаться.

– Вход через идеализацию или потребность. Комплементарная пара – он ведёт, она принимает. Стабильный период, иногда годы. Потом слом. Она либо бунтует, либо эскалирует. Он закрывается. Терпит. В конце концов уходит. Два-три года один. Перезапуск.

Классическая компульсия повторения, – подумал Дэвид. Записал. Профессионально, ровно. Он знал этот паттерн как знал собственный почерк – видел его столько раз, что мог нарисовать с закрытыми глазами. Мужчины, строящие одну и ту же семью снова и снова, каждый раз с другой женщиной и с тем же результатом. Он вёл трёх таких в этом году. Или четырёх. Они сливались.

– Пройдитесь по каждому кратко. Не общий паттерн – конкретные браки.

* * *

– Первый – ему было восемнадцать.

Алекс помолчал. Собирался. Дэвид узнавал этот процесс: терапевт, перебирающий материал клиента, выбирающий, что предъявить. Фильтрация. Профессиональная привычка – показать супервизору достаточно для анализа, не превращая сессию в пересказ.

– Ушёл из дома. Семья была токсичной, он уже зарабатывал и хотел вырваться. Женился на первой, кто был… доступен. Назло. Родители сказали «не надо» – он сказал «смотрите». Продержалось меньше двух лет.

– Классический брак индивидуации, – сказал Дэвид, и в его голосе была та ровная уверенность, которая приходит, когда видишь знакомую фигуру на знакомом фоне. – Сепарация от родительской семьи через создание новой. Пусть даже плохой.

– Да. Учебник.

Дэвид записал: «1-й брак – индивидуация, бунт, < 2 лет. Функция: побег». Поставил точку. Перешёл к следующей строке. Случай был прозрачен, как стекло, и так же мало весил.

– А второй?

Что-то сместилось. Дэвид не сразу понял, что именно, – не жест, не слово, а качество тишины между вопросом и ответом. Тишина стала плотнее. Влажнее. Как воздух перед дождём.

* * *

– Второй был другим.

Алекс смотрел не на Дэвида – на пространство между ними, на ковёр с протоптанной дорожкой, на ничейную территорию, которую оба знали по своим кабинетам как место, где падают слова, не предназначенные ни для кого конкретно.

– Она была ему ровня. Фотограф, предприниматель, творческая, самодостаточная. Одного возраста, одной энергии. Это было… настоящее.

Дэвид поймал паузу перед последним словом. «Настоящее» – сказано с тем усилием, которое тратишь, когда нужно перешагнуть через клиническую привычку и назвать вещь так, как чувствуешь, а не так, как диагностируешь.

– Что произошло?

– Она хотела ребёнка. Он хотел ребёнка. Родился мальчик.

Алекс замолчал. Не запнулся – замолчал, как замолкает человек, подошедший к краю и решающий, показать ли то, что внизу.

– И после родов… она поняла, что материнство – это не… что ежедневная архитектура этого – не для неё. Она любила мальчика. Но она не была создана для этой роли. Для ежедневности.

– И она ушла?

– Не ушла в драматическом смысле. Она… расширилась. Живёт в нескольких странах. Фотографирует. Строит бизнесы. Живёт свою жизнь, полностью, на своих условиях. Мальчик остался с ним. Не было ни споров, ни суда. Она сказала: ты лучший родитель. И была права. Общаются, поддерживают отношения. Она ему скорее в дружеско-партнёрских, нежели в материнских.

Дэвид остановил ручку. Необычный вид потери, – подумал он. – Не бросила – отреклась от роли. Не отвергла ребёнка – отвергла функцию. Для клиента: отсутствие вражды, вероятно, хуже, чем скандал. Враждовать – значит быть в отношениях. А здесь – мирный выход. Она просто перестала быть матерью и стала кем-то другим. Как вывернуть перчатку.

– Это необычный вид потери, – сказал он вслух, и собственная мысль, озвученная, показалась ему чуть менее стерильной. – Не бросила – отреклась от роли. Она не отвергла ребёнка. Она отвергла роль.

Алекс посмотрел на него. И здесь Дэвид увидел первую трещину в клиническом фасаде – тонкую, но видимую. Как волосяная линия на фарфоре: вещь цела, но однажды туда попадёт вода.

– Да, – сказал Алекс. – И он это понял. Интеллектуально. Она была честна в том, кто она есть. Для этого нужна смелость. Но понимание не снимает груза. Ему было двадцать четыре, один с мальчиком, а мать мальчика – на другом континенте, свободная.

Дэвид сделал пометку. Подчеркнул что-то. Его почерк стал чуть менее ровным, и он это заметил, и ему не понравилось, что заметил, потому что это означало, что случай начал его цеплять, а цепляться было непрофессионально, нежелательно и – если быть честным с собой хотя бы в пределах внутреннего монолога, хотя быть честным с собой в пределах внутреннего монолога Дэвид не был уже давно – приятно. Зацепиться за чужую жизнь – единственная форма контакта, которая у него осталась.

* * *

– И в третий брак он вошёл уже как отец-одиночка.

– Да. Бурный роман. Красивая женщина, из хорошей семьи, комфортный мир. Они поехали путешествовать по Европе на мотоцикле, и на обратном пути попали в серьёзную аварию.

Дэвид поднял глаза от блокнота.

– Мотоцикл?

– Как говорят мотоциклисты: уронил мотоцикл – купил. Уронил пассажирку – женился.

Алекс произнёс это с чужой интонацией – как цитату, как что-то, повторённое много раз и оттого утратившее вес. Но Дэвид услышал другое. Он услышал то, что Алекс, может быть, не слышал сам: что шутка – это контейнер, а внутри контейнера – момент, в котором человек лежит на асфальте рядом с женщиной, и мотоцикл смят, и жизнь показала себя – не метафорически, не символически, а конкретно, запахом бензина и горячего металла и кровью на коленях, – и из этого момента, из этой конкретной близости к тому, что могло быть, родился брак.

Танатос-маркер, – записал он. Подчеркнул дважды. – Смерть как свидетель. Смерть как повивальная бабка. Каждый фазовый переход?

– Красивая свадьба, – продолжал Алекс. – Она приняла мальчика от первого брака. Комфортный быт. Работало.

– Пока не перестало.

– Пока не перестало.

Алекс поменял положение в кресле. Первый физический сигнал, который Дэвид прочитал раньше, чем осознал: тело готовится к тяжёлому.

– Он заболел. Инфаркт миокарда. Потом позвоночник. Банкротство в бизнесе. Потеря дохода. Потеря здоровья. И отъезд в Израиль – лечиться.

– В Израиль?

– Репатриация. Домой, как говорят. Домой для еврея, хотя он никогда там не жил, и слово «дом» на иврите звучало для него как чужой ключ к чужому замку. Три операции на сердце. Три на позвоночнике. Плюс ребёнок с ним – старший мальчик, от первого брака.

Дэвид поднял глаза.

– И жена?

– Она осталась. В Москве. Работа, друзья, родители, комфортная жизнь. На такое – на Израиль, на операции, на мальчика от чужого брака, на мужа, который из здорового успешного мужчины превратился в инвалида в чужой стране, – на такое она не смогла пойти.

Алекс помолчал. Потом добавил, и в его голосе была не горечь – а нечто более спокойное, более окончательное, как факт, многократно обдуманный и многократно принятый:

– Декабристки только в романах существуют.

Дэвид не ответил. Он смотрел на Алекса и думал о слове «существуют» – не «бывают», не «встречаются», а «существуют», как будто речь шла о мифологическом виде, занесённом в Красную книгу литературы и вымершем в биологии. Он хотел сказать что-то – клиническое, точное, о паттерне покинутости, об объектных потерях, – и не сказал. Потому что «декабристки только в романах существуют» было не клинической формулировкой, а формулой жизни, и у него не было инструмента для таких формул.

Покинутость в кризисе. 3-я жена: структурное ограничение vs. моральный провал, – записал он, и запись казалась мелкой, как монета, брошенная в колодец, из которого не слышно дна.

– И мальчик? – спросил Дэвид. – Во время всего этого?

– Мальчик был с ним. В Израиле. Илье было двенадцать.

Илья, – подумал Дэвид и поймал себя на том, что впервые за сессию услышал имя. Не «сын», не «мальчик», не «ребёнок от первого брака». Имя. Алекс произнёс его иначе, чем всё остальное: не как данные, а как звук, который несёшь в себе. Дэвид записал имя и поставил рядом две точки. Его личная пометка, означавшая: вернуться.

* * *

– И дальше – восстановление и текущая жена.

– Познакомились через знакомых. Нейрохирург. Молодая, красивая, не была замужем, детей нет, хочет семью. Стремительно. Она приехала к нему в Израиль.

Молодая. Красивая. Нейрохирург. Приехала к мужчине, который был сломан, в чужую страну, без гарантий. Дэвид записал «комплементарный выбор, спасательный импульс?» – и это была правда, но не вся. Была ещё одна мысль, скользнувшая мимо блокнота, как тень мимо фонаря: если бы такая женщина – молодая, уязвимая в своём порыве, открытая – оказалась не женой клиента, а клиенткой. Напротив мужчины с такой массой, с такой энергией в комнате. Воспользоваться было бы… нет. Он оборвал. Не потому что мысль была чужой – потому что она была слишком своей. Сорок лет в комнате, где чужая жизнь проходит на расстоянии вытянутой руки и никогда ближе, – и ткань начинает думать за тебя. Странные, пахнущие мысли. Не его. И его.