Арье Готсданкер – Тот пол (страница 1)
Арье Готсданкер
Тот пол
ТОТ ПОЛ
повесть
Масло стреляло на сковороде, и от котлет шёл запах – густой, мясной, такой, от которого сводит что-то древнее живота.
* * *
Кофе остыл.
Дэвид это знал – не потому что трогал чашку, а потому что кофе у него остывал всегда. Он наливал горячий в начале дня, подносил к губам, делал глоток, иногда два, а потом кто-то входил и садился в кресло напротив, и чашка переставала существовать. К вечеру на стенке оставался коричневый полумесяц – след уровня, до которого не допили. За сорок лет эти полумесяцы менялись в одном: становились всё ниже. Первого глотка хватало на всё меньше.
Он сидел в левом кресле. Всегда в левом – правое для них. Кожа обоих кресел давно приняла форму: его – узкую, костлявую, с продавленными подлокотниками в тех местах, где локти упирались часами; правое – разное каждый день, потому что каждый день в нём сидел другой человек с другим весом и другой бедой, и кожа не успевала запомнить. Может, к лучшему.
Кабинет занимал угловую комнату на четвёртом этаже здания у Эразмюсбрюг. Роттердам за окном жил своей портовой жизнью – краны поворачивались, буксиры гудели, Маас нёс на себе то, что люди грузили в одном месте и разгружали в другом, и всё это происходило в абсолютной безразличности к тому, что делалось внутри этой комнаты. Город, стёртый бомбардировкой и отстроенный заново, не интересовался чужими руинами. У него хватало своих.
Книжные полки стояли по трём стенам. Плотные, академические, расставленные по алфавиту с той навязчивой аккуратностью, которая выдаёт человека, организовывавшего знания вместо чего-то другого. Журналы. Издания DSM – от третьего до пятого, как геологические слои профессии, в которой каждое десятилетие переназывали одно и то же страдание. Боулби. Кернберг. Ялом. Ряды корешков, на которые ссылались чаще, чем открывали. Библиотека как декорация к спектаклю, который шёл слишком долго.
Стол стоял лицом к стене, а не к комнате. Дэвид давно отвернулся от двери. На столе: чашка, блокнот в кожаной обложке – дорогой, подарок от человека, который больше не дарил ему подарков, – очки для чтения в тонкой оправе, вечно заляпанные, потому что он протирал их о кардиган, а кардиган впитывал всё, что впитывал этот кабинет. Коробка салфеток на приставном столике, ровно посередине между двумя креслами. Реквизит. Ни разу за последний год никто не вытащил ни одной.
Ковёр – персидский, выцветший – имел протоптанную дорожку между креслами. Сорок лет шагов. Сорок лет людей, садившихся сломанными и встававших чуть менее сломанными. Или не встававших. Ковёр не судил. Ковёр только изнашивался.
Свет был янтарный. Конец дня. Февраль в Роттердаме – это когда темнеет в четыре и ты не замечаешь, потому что уже привык к тому, что в этой комнате свет одинаковый всегда: лампа, кресла, тишина. Город снаружи существовал – Дэвид слышал его глухо, как мир звучит, когда ты внутри исповедальни. С мебелью получше и с налоговым номером.
Дэвид Коул, пятьдесят восемь лет. Высокий. Худой. Костлявость человека, который забывает есть, потому что чужие проблемы интереснее обеда. Кардиган поверх рубашки с воротничком – униформа определённого типа академического терапевта, которая говорит: я серьёзен, но не формален, я здесь для вас, но не стану подвигать границу ближе, чем нужно. Лицо умное, усталое, выстроенное в выражение профессиональной теплоты, которое ничего ему не стоило произвести и ничего не стоило поддерживать. Он был хорош в этом. Четыре десятилетия. Вопрос – тот, который он перестал себе задавать, – состоял в том, являются ли «хорош в этом» и «жив» по-прежнему синонимами.
Он просматривал записи от предыдущей сессии, и ручка двигалась по строчкам привычными подчёркиваниями. Автоматика. Машина, работающая на чужих историях. Он подумал – или, вернее, та часть его, которая ещё думала, а не просто регистрировала, – что через двадцать минут придёт новый. Супервизия. Коллега, застрявший в случае. Четвёртый брак, развод, мужчина пятидесяти одного года. Письмо было грамотным, просьба корректной, и Дэвид отметил это так, как отмечал всё: компетентно и без интереса.
Стук.
Он не поднял глаз. Сказал «войдите» тем голосом, которым говорил это десять тысяч раз, – ровным, чуть тёплым, открывающим пространство, в которое можно войти, не боясь. Голос-дверь. Он изобрёл его давно. Когда-то это было искренним.
* * *
Дверь открылась, и комната изменилась.
Не фигурально. Физически. Воздух сдвинулся, пропуская массу, и кресло – правое, для них, – скрипнуло, принимая вес, которого не ожидало. Дэвид поднял глаза и увидел перед собой то, что его профессиональный аппарат начал каталогизировать прежде, чем он успел этого захотеть.
Огромный. Не высокий-огромный – широкий. Тот тип физической массы, который говорит либо о жизни в зале, либо о жизни в профессии, где тело – аргумент. Тёмный свитер – дорогой или единственный, что налезло, Дэвид не мог определить, – распирало в плечах. Руки огромные, со сбитыми костяшками и остатками мела в складках кожи, который он не до конца оттёр. Очки в тонкой оправе, слегка погнутые, на лице неожиданно хрупкие – как чайная чашка в кузнице.
Он нёс мотоциклетный шлем. Матово-чёрный. Поцарапанный. Поставил его на пол рядом с креслом с той аккуратностью, которая бывает у людей, понимающих хрупкость вещей. Контраст, – записал Дэвид внутренним почерком, привычным, мелким. – Размер тела – точность движений. Гиперконтроль? Компенсация? Отметить.
Он сел. Кожа скрипнула.
– Алекс. Спасибо, что пришли. Как устроились?
Голос Дэвида был выверенным, как всегда, – профессиональная теплота, не требующая усилий. Вопрос пустой, ритуальный: мост от двери к креслу, от «чужой» к «можно говорить».
– Нормально.
Голос глубже, чем Дэвид ожидал от этого тела. Контролируемый, точный, с акцентом, который мог быть восточноевропейским, а мог быть следом от языка, выученного не первым и не вторым.
– Ваш кабинет – ровно то, что я ожидал.
Дэвид поймал это – комплимент или наблюдение? Коллега считал комнату за секунду. Тоже профессионал. Тоже знает, что кабинет рассказывает о терапевте больше, чем терапевт расскажет о себе.
– Приму как профессиональную оценку. Начнём?
Алекс кивнул. Никаких любезностей. Два профессионала в одной комнате – этого достаточно. Дэвид знал этот тип взаимодействия: чистый, деловой, без прелюдий. Работать с коллегами было проще и скучнее, чем с обычными клиентами. Проще – потому что не нужно объяснять рамку. Скучнее – потому что они приходили с готовым анализом и хотели подтверждения, а не открытия.
* * *
– Вы упоминали в письме: случай. Клиент-мужчина, за пятьдесят, четвёртый брак, рассматривает развод. Сложная динамика.
– Верно.
– Как давно вы его ведёте?
Алекс помолчал. Не пауза неуверенности – пауза выбора. Человек, взвешивающий формулировку.
– Достаточно давно, чтобы застрять.
Дэвид кивнул. Этот язык он понимал: терапевт, запутавшийся в контрпереносе, пришедший за внешним взглядом. Рутина. Он поднял ручку.
– Предъявляемая проблема?
– Два года думает о разводе. Одна неудавшаяся попытка уйти. Вернулся. Теперь спрашивает, стоит ли пробовать снова.
Дэвид записал. Компетентно, автоматически. Три строчки – год рождения, предъявляемая проблема, длительность. Шаблон, который он заполнял тысячи раз, и каждый раз шаблон был одинаковый, а человек – нет, но с годами разница стала казаться всё меньше.
– Что вернуло его после первой попытки?
– Мотоциклетная авария во время сепарации.
Дэвид поднял бровь. Едва.
– Серьёзная?
– Мотоцикл под списание. Он – без царапины. Плюс давление друзей. И логистика: на тот момент уход означал разные города с сыном.
– А сейчас?
– Сейчас все в одном городе. Логистика решаема.
– Значит, препятствие внутреннее, – сказал он вслух. – Ваше прочтение?
– Вот тут начинается сложное.
– Всегда так.
Дэвид снял очки. Протёр о кардиган. Надел. Это был его переходный жест – из режима записи в режим мышления. Он проделывал его перед тысячей клиентов. Когда-то жест был настоящим – глаза уставали, кардиган оказывался под рукой. Теперь это была хореография. Но хореография работала: человек напротив видел, что терапевт переключился, вошёл глубже, и это давало разрешение идти дальше. Дэвид давно перестал различать, где кончается техника и начинается он сам. Возможно, различать было нечего.