18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Арье Готсданкер – ЭГОИЗМ (страница 2)

18

А в один четверг ноября случается щедрый клиент.

Он берёт его в первом часу ночи от ресторана — большого человека в длинном пальто, от которого пахнет коньяком и хорошей жизнью, и большой человек всю дорогу молчит, глядя в окно на чёрный город, а потом, уже на месте, у дома с консьержем, вдруг спрашивает: женат? Женат, говорит он. Любишь? Люблю, говорит он, и это получается у него мгновенно и без усилия — вот же она, та самая фраза, которую он три месяца не мог сказать ей, а чужому человеку в пальто говорит легко, не задумываясь, и даже не замечает этого, и большой человек кивает, как будто услышал что-то важное про себя, и оставляет на сиденье столько, сколько выходит за две недели бомбёжки. Бери, говорит, не считай. Считать будешь потом всю жизнь.

И он не едет домой. Он разворачивается и едет в обратную сторону, к единственному месту, которое открыто, — к «Макдональдсу» на Пушкинской, светящемуся среди ночи, как космическая станция, и покупает там всё подряд, два пакета, не глядя в цены, впервые в жизни не глядя в цены, а по дороге назад тормозит у цветочного ларька, где замёрзшая продавщица спит сидя, и берёт розы — не три, не пять, а сколько было, охапку. И когда он вваливается в однушку во втором часу ночи, с мороза, с цветами и пакетами, Вера выходит в коридор заспанная, в его старом свитере, готовая спросить «что случилось», — и не спрашивает, а просто смотрит, и начинает смеяться, и плакать, и они среди ночи устраивают пир на кухне под серванта неодобрительным взглядом, едят остывшую картошку, которая всё равно вкуснее всего на свете, и Вера разворачивает все свёртки, как ребёнок под ёлкой.

Последним в пакете лежит пирожок. Вишнёвый, в картонном пенальчике, горячий когда-то, тёплый ещё. И Вера, уже сытая, уже счастливая, вдруг говорит: давай не будем. Давай оставим в холодильнике. Чтобы утром проснуться — а у нас там пирожок, и сразу радостно.

И они оставляют. И это, может быть, главное, что они сделали за всю ту зиму, хотя выглядит как ерунда: положили пирожок в пустой холодильник. Потом, через жизнь, он будет вспоминать не розы и не деньги на сиденье, а вот это: серый рассвет, они открывают холодильник вдвоём, в холодильнике пусто и стоит один пирожок, и они режут его пополам, и это самый богатый завтрак, который у него когда-либо будет, включая все завтраки во всех отелях всех столиц мира.

Весной у него собеседование. Настоящее, в настоящую компанию, где платят деньгами и где из двухсот резюме отобрали девять человек. У него одна приличная рубашка, белая, купленная на свадьбу, и вечером накануне Вера обнаруживает, что на манжете висит пуговица — на одной нитке. Она пришивает её под лампой, медленно, дольше, чем нужно, и он смотрит на её склонённую голову, на карандаш в волосах, и думает, что запомнит это навсегда. Он и запомнит. Просто навсегда — это у всех разной длины.

Утром она поправляет ему воротник, оглядывает, как оглядывают перед боем, и говорит: иди. Ты лучше их всех, просто они об этом ещё не знают. Скажи им.

Он говорит. Его берут.

А дальше время начинает идти иначе — не днями, а кварталами. В двухтысячном рождается Аня, и он стоит под окнами роддома с воздушным шаром и орёт, как орут все отцы под всеми окнами всех роддомов. В две тысячи втором рождается Маша, и под окнами он стоит уже с телефоном у уха, извини, говорит он кому-то в трубку, глядя на окно третьего этажа, где Вера поднимает белый свёрток, — извини, я перезвоню через пять минут, тут у меня важное.

Через пять минут он перезванивает.

Глава 3

Лето. Presto

Везение приходит, как приходят все главные вещи, — по телефону и не вовремя.

Звонит Лёха, институтский, полузабытый: слушай, тут такое дело. У Лёхиных родителей с начала девяностых — три бывших советских магазина на Пресне, приватизированные в мутную эпоху по мутным правилам: «Овощи-фрукты», «Ткани» и универмаг в два этажа с колоннами. Сами родители — тихие инженеры, которым повезло оказаться в нужном месте со связями нужного родственника, — управлять этим не умеют и боятся: арендаторы не платят, платят чёрным налом, платят кому-то другому, в подвале универмага живут какие-то люди, и недавно приходили какие-то другие люди и интересовались, чьё всё это. Нужен свой. Толковый. Ты же в бизнесе понимаешь?

Он не понимает в бизнесе ничего. Он соглашается сразу.

И выясняется — внезапно для всех, и для него первого, — что у него талант. Не к чему-то возвышенному: к порядку. Он заводит тетрадь, потом вторую, потом компьютер. Он переписывает всех арендаторов — сорок шесть точек, от золота до шаурмы. Он разбирается, кто платит, кто не платит и кто платит не туда. Он учится разговаривать: с хозяином обувной точки — по-свойски, с участковым — уважительно, с людьми, которые интересуются, чьё всё это, — медленно, без лишних слов, с непроницаемым лицом, которое он отрабатывает дома перед зеркалом в ванной, пока Вера укладывает девчонок. Через год магазины приносят втрое. Через два — Лёхины родители выписывают ему долю, малую, но долю, и переоформляют на него — премией, в благодарность, по-семейному — одно помещение из своей россыпи: бывшую «Кулинарию» на первом этаже сталинского дома, шестьдесят метров, арендатор — продуктовый. Первое, что в его жизни принадлежит ему. Он приезжает туда вечером, один, трогает ладонью холодную витрину и стоит так минуту. Потом достаёт телефон и до полуночи решает вопрос с протекающей крышей.

А потом через Пресню начинает расти Сити.

Сначала это просто котлован за рекой, ямища, над которой смеётся вся Москва: очередной прожект, закопанные деньги, никогда не построят. Потом из ямищи вылезает первая башня. Потом вторая. И в один прекрасный день в универмаг с колоннами приходят люди в очень хороших костюмах и предлагают продать. Всё, оптом, сейчас, по цене, от которой у Лёхиных родителей-инженеров останавливается дыхание: таких денег они не видели никогда и не увидят больше, бери и беги, и они уже готовы, уже тянутся к ручке —

— и тут он говорит: нет.

Он потом сам не сможет объяснить, откуда взялось это «нет». Он не аналитик, у него нет моделей, у него есть только два года на земле среди этих сорока шести точек — и он печёнкой чувствует то, что ещё не умеет сказать словами: если люди в таких костюмах хотят купить так быстро и так дорого, значит, это стоит дороже. Значит, это будет стоить столько, что продавать сейчас — всё равно что в девяносто восьмом обменять квартиру на видеомагнитофон. Он говорит: не продавать. Он говорит: совместное предприятие. Наша земля и стены — ваши деньги и стройка, доля в проекте, в том, что здесь встанет. Люди в костюмах усмехаются и уходят. Возвращаются через месяц. Уходят. Возвращаются. Лёхины родители пьют корвалол и смотрят на него глазами заложников. Лёха молчит и верит — на этом «молчит и верит» потом будет стоять двадцать лет партнёрства.

Через полгода СП подписано.

Дальше время разгоняется так, что годы слипаются. Стройка. Башня. Арендные потоки, от которых вчерашние цифры выглядят опечаткой. Он теперь — управляющий партнёр. У него костюм, сшитый там, где шьют людям в очень хороших костюмах. У него «ауди», и отцовская «шестёрка» цвета «коррида» стоит у родителей под брезентом, потому что продать её отец не дал, а ездить на ней теперь — он сам понимает — нельзя. У него совещания, на которых он говорит мало, и от этого его слушают. У него появляется новая лексика, короткая, как удары: зафиксировали. По существу. Это не обсуждается. Я услышал.

Лексика приходит домой вместе с ним.

Они давно не в Переделкине — своя квартира, потом квартира побольше, ипотека, погашенная досрочно, школа для Ани с углублённым английским, Маша на гимнастике, Вера... Вера дома. Это как-то само собой решилось, без решения: сначала декрет, потом второй декрет, потом «ну куда ты выйдешь, кто с девчонками», потом её отдел сократили, и выходить стало некуда, и вопрос закрылся сам, как закрываются двери с доводчиком — без хлопка, медленно и наглухо. Она ведёт дом, девчонок, его рубашки, его расписание. Она набирает десять килограммов — по килограмму в год, незаметно, как незаметно всё, что происходит по килограмму в год.

Маркер он не заметит. Маркер заметит она.

Ресторан, годовщина свадьбы, он заказал столик у окна — сам, заранее, он молодец и знает это. Подходит официант. И он, не открывая меню, не повернувшись к ней, говорит: даме — сибаса на гриле и белое сухое. Ей. Даме. Сибаса. Человек, который когда-то знал наизусть очередность, в которой она ест — сначала гарнир, потом всё остальное, — который три месяца изучал её, как изучают язык, теперь заказывает за неё не глядя. Она не любит сибаса. Она любит дораду — это рядом, это почти то же самое, это совершенно разные вещи. Она открывает рот, чтобы поправить, — и не поправляет. Официант уходит. Он рассказывает ей про вторую очередь застройки, увлечённо, хорошо рассказывает, он умеет, — а она сидит и смотрит на мужчину в прекрасном костюме, который только что заказал чужой женщине чужую рыбу, и думает мысль, которую тут же запрещает себе думать.

Сибаса она съедает целиком. Он так и не узнает об этом вечере ничего — ни через год, ни через десять, ни в палате, где будет перебирать прошлое по ночам, потому что нельзя вспомнить то, чего не заметил.