реклама
Бургер менюБургер меню

Антония Байетт – Та, которая свистит (страница 9)

18

С Евой Селкетт он познакомился во время войны, когда работал в Блетчли[8]. Ему было тридцать четыре года, близкие отношения он пережил только одни – в Голландии, с еврейской девушкой-искусствоведом. Ее расстреляли в Амстердаме. Еве было двадцать четыре, она работала стенографисткой. Происходила из семьи англичан, обосновавшихся в Александрии. Она рассказала ему, что она египтолог и пишет диссертацию по иероглифам – именно так она оказалась связана с кодами и шифрами. Исследования, по ее словам, проводились в Оксфорде, и она собиралась там работать, но из-за войны исследования проводились в Александрии. В 1942–1943 годах она была красива – с копной темных волос, тут закрывавших лоб, а там скатывающихся по плечам. Она говорила мало и производила впечатление барышни печальной и замкнутой. Затем она рассказала, что вся ее семья погибла во время немецкого вторжения; что она тоже потеряла возлюбленного; что она очень больна, но теперь ей лучше. За совместными ужинами она слушала его, время от времени вставляя загадочную и уместную цитату. Из Йейтса и Вогана, Юнга и Гермеса Трисмегиста. Вейннобел, от природы немногословный, в те дни говорил немало: сложив велосипеды, они сидели в поле, попивая теплое местное пиво и наблюдая за пролетающими самолетами. Он очень кратко рассказал ей о Лилиане. Говорил о Мондриане, Хепуорт, Науме Габо, духовном значении горизонталей и вертикалей. Она – тихо и убедительно – рассказывала о символизме чисел и духовных формах. Это витало в воздухе среди дешифровщиков – платонов мир чистой математики. Из-за своего роста он был неловок с женщинами. Он побаивался ее мягкой, теплой красоты. Однажды они прижались к воротам, она взяла его руку и положила себе на грудь, поверх хлопковой рубашки. Через неделю или две она произнесла: «Когда мы поженимся, у нас будет голубятня и голуби». В те дни казалось, что будущее наступит скоро. Он хотел детей. Он хотел затеряться в изгибах ее жаркой кожи. Поженились быстро – приглашать было некого, во всяком случае, он так думал. Позже он узнал, что и сиротство Евы, и степень по египтологии – все было не совсем так, как она рассказывала. Медовый месяц они провели в загородном доме в Оксфордшире.

Вейннобел быстро понял, что разочарован (потом возникло и слово «обманут»). И пытался преодолеть разочарование. После войны он работал в университетах Дарема и Лондона. Трудился. Ева полнела. Время от времени он надеялся, что тяжелеет она из-за беременности, но детей не было. Он сбежал в изучение спиралей Фибоначчи и сопоставление порядка слов в предложениях на нескольких языках. Однажды Ева, в белой ночной рубашке, шагнула вниз из окна их дома в Дареме и упала, пролетев через ветви яблони, сломав запястье и нос. Сказала тогда, что она Селкет, богиня-скорпион. Она была пьяна. И больна. Пробовали все средства – юнгианский анализ, групповые сеансы в «Седар маунт», санатории. Она рассказывала всем, кто готов был послушать, что стала жертвой амбиций мужа, его поглощенности собой, его земного успеха. Она рассказывала всем, что у него любовницы в разных уголках мира. В глубине своей кальвинистской души Герард Вейннобел верил в нее, хотя здравый ум мог с привычной ясностью изложить противоположные доводы.

Неподалеку, в больнице «Седар маунт», на краю кровати сидел человек. Он пытался построить план. Сейчас ему следовало находиться в Комнате Общения. Считалось желательным, чтобы по возможности все общались в группах. Ему также предстояло собеседование с психиатром, доктором Пертом Спорли. Подобное случалось редко, и нужно было извлечь максимум пользы.

Он смотрел, как кровь струится по стенам и аккуратно затекает за края линолеума. Сегодняшним утром кровь была беспримесно красной. Она прорывалась сквозь обои (моющиеся, виниловые, с веселым узором из двухмерных подсолнухов) маленькими яркими потеками и пузырьками. Оттуда струйками стекала вниз, сливаясь в прозрачную красную полосу у основания стены. По краям, как это бывает с кровью, сворачивалась и коричневела. На кромке линолеума слегка пульсировала, будто ее выкачивала из-под половиц какая-то кровеносная система. Он видел, как она пропитывает белый, кем-то оставленный носок. Внутри покой. Кровь в то утро казалась явлением занимательным. Он бы и хотел с кем-то поделиться. Все-таки здесь она или нет? Сам он точно ее видел, отмечая вязкость и текучесть. Нет, он не выдумывает. Это не проекция его душевного состояния, ведь он спокоен, никакой кровожадности. Это не метафора.

С другой стороны, если поднять намокший носок, то в руках, верно, будет белая ткань, а не красные капли. В определенных состояниях пульсирующего возбуждения он видел, как кровь дождем падает с неба, широкими полосами прорезая воздух. Порой он терял, терял, терял голову, терял, как говорили медбратья, хладнокровие.

Если не сказать про кровь – а он мог говорить или не говорить о чем захочет, – то можно убедить их выпустить его оттуда, и он вырвется за ограду. Вырваться определенно хочется. Ведь у него есть цель. И жизни надлежит течь дальше, к этой цели, а не вращаться вокруг якоря. На него возложена обязанность жить своей жизнью, а он этого не делал. Те, кто говорил с ним, разъясняли это, не слишком терпеливо, снова и снова. Голоса, как и кровь, были рядом, но не он издавал эти звуки, и не он ими управлял. Они не похожи на гул разговоров в Комнате Общения. Но звучат не в голове. Он прислушивался к ним. Знал, что никто другой их не слышит.

Таблетку спрятал в носок. Голова должна быть ясная. Голова его была и старой, и молодой. Волосы – белесая копна. Борода – жесткая, огненно-черная, со стальным отливом. Человек он был большой, высокий. И вот он сидит на краю кровати и ждет, и смотрит на кровь.

IV

Фредерика хотела учить и потому учить перестала. То было лето 1968-го: студенты ходили маршами, устраивали собрания, мастерили знамена, обсуждали природу вещей. Административные здания баррикадировали. Писались пространные документы с неисчетными параграфами с требованиями свободы от гнета идеологии и навязанных системой взглядов, а также возможности лучше подготовиться к «тотальной среде» (таким словосочетанием их авторы описывали мир, в котором нужно работать). К недавно введенным курсам гуманитарных наук с особой неприязнью относились студенты творческих специальностей из Художественного училища Сэмюэла Палмера. Туда входили не только философия, социология и психология, но и Фредерикина литература. Однажды под дверь кафедры гуманитарных наук просунули записку: «Мы требуем, чтобы такие дисциплины, как литература и философия, концептуально смыкались с Технологией производства ювелирных изделий».

Прошлое до́лжно упразднить. Кто-то положил все принадлежащие Алану Мелвиллу слайды с Вермеером в кислоту и выставил их с подписью: «Леди исчезает»[9]. Заведующий кафедрой гуманитарных наук и специалист по Блейку Ричмонд Блай был во многом на стороне студентов. Во время бурлящего страстями разговора с ними, который длился тридцать шесть часов и в ходе которого он призывал их стать «тиграми гнева», изжив «лошадей поученья»[10], он согласился с тем, что авторитарные лекции должны остаться в прошлом, все встречи студентов и преподавателей следует превратить в свободные обсуждения, обмен мнениями, а такие мудреные и малоинтересные вещи, как семинар Фредерики по метафизической поэзии XVII века, можно упразднить. Ее уроки современной литературы превратились в бесконечные попытки нащупать первопричины необходимости изучать словесность в художественном училище. Самоочевидного ответа у нее не было, но она никогда не сомневалась в том, что лучше чем-то интересоваться, чем не интересоваться, будь то литература, ботаника или ядерное деление. Впрочем, самой ей интересоваться таким преходящим явлением, как студент, становилось все труднее – особенно если студент этот не учится, а только болтает на занятиях. Она предложила выбирать из современной литературы одну конкретную тему и вместе ее обсуждать. Кто-то сказал: «Любовник леди Чаттерли». После долгих споров было принято. Семинар начался. Фредерика села не на место преподавателя, а в конце аудитории. Молчание. Слово никто не берет. Она спросила, прочитал ли кто-нибудь книгу. Похоже, никто. А если и прочитал, то все равно молчит. Она встала и произнесла:

– Если бы у нас была лекция по этой книге, мне пришлось бы глубже ее изучить. И кто-то из вас что-нибудь да вынес. А так делаем вдох и ждем обеденного перерыва. Мне есть чем в жизни заниматься. Я ухожу.

Она сверлила их взглядом. Они глядели в ответ неодобрительно и непреклонно. Она вышла из аудитории и направилась по коридору к кабинету Ричмонда Блая.

– Опять проблемы? – спросил он с чем-то похожим на удовольствие, чувствуя наэлектризованность ее гнева.

– Да нет. Я просто увольняюсь. Прямо сегодня.

– Перестаньте, Фредерика, ну что за косность такая. В какие времена мы живем! Неужели вы ретроградка, неужели вы отсталая? Мы многому можем научиться у молодежи, вдохновиться их страстью.

– Да, но я-то хочу учиться другому. Я оказалась не в том месте и не в то время. Согласна: в этом я отстала. Но вечно, что ли, оставаться двадцатилетним? Чему-то учиться мне нужно, но не тому, каково сейчас быть студентом.