реклама
Бургер менюБургер меню

Антония Байетт – Та, которая свистит (страница 8)

18

Как и Рембрандт, Мондриан олицетворял страну Вейннобела и особый склад мысли его народа. Упрямая точность, простроченная крайностями духа. Англичане же, среди которых он жил, к крайностям не склонны. Он это уважал, но понимал и силу, и опасность такой неосознанности. Йоркшир, чем-то похожий на его край, он любил и здесь чувствовал себя как дома. Вопреки всем различиям.

Начальник отдела по делам студентов Винсент Ходжкисс пришел в девять утра: по разным делам, в том числе конференции «Тело и мысль» (заметил, мол, название можно придумать и поизящнее, в ответ на что Вейннобел подчеркнул предельную точность своего варианта). Ходжкисс был философом, изучал Витгенштейна. Вейннобел восхищался им за то, что он в равной степени занимался и математическими идеями последнего, и его философией языка. Осанистый, в очках, неспешно лысеющий, Ходжкисс говорил не много и слова подбирал выверенно. Они принялись обсуждать формат и структуру конференции. Вейннобел сообщил, что уже подумал о «звездных» докладчиках – primi inter pares[6] – и готов с Ходжкиссом поделиться. «Как с деканом по делам студентов и человеком с блестящими организаторскими способностями».

– Думаю, – начал Вейннобел, – что нам по силам устроить историческую встречу, историческую дискуссию. Полемику между Хедли Пински и Теобальдом Эйхенбаумом.

Пински был еще молодым американским ученым, а область своих изысканий называл когнитивной психолингвистикой. Он использовал компьютеры для исследования того, что он именовал глубинными и универсальными структурами языковой способности. Эйхенбаум был много старше, немец, называл себя этологом. Он исследовал импринтинг у щенков собак, лис и волков, изучал групповое поведение крысиных колоний, волчьих стай, косяков рыб. Оба сходились в идее о врожденности некоторых биологических структур, но не в том, каких именно; также разнились их взгляды на процесс научения и модели развития человеческого и других типов обществ. Прошлое Эйхенбаума было омрачено подозрениями в компромиссах с фашистами (в Шварцвальде на протяжении всей войны он продолжал преподавать, упрямо рассуждая при этом о выживании сильнейших). В вопросах политики Пински был демократом: регулярно присутствовал на церемониях сжигания военных билетов и повесток (не своих, поскольку был почти слеп) и примыкал к тем, кто мечтал переписать уставы университетов, списав в утиль весь накопившийся интеллектуальный балласт. По его мнению, все можно было построить заново, с нуля, в блеске беспредельной новизны. Эйхенбаум, в свою очередь, сочувственно цитировал слова Конрада Лоренца о том, что для уничтожения культуры, на становление которой ушли столетия, достаточно всего двух поколений.

Едва ли они могли друг другу понравиться. Винсент Ходжкисс заметил, что не исключает выступлений студентов против них обоих. Против Эйхенбаума – из-за приписываемых ему политических взглядов, против Пински (с политической точки зрения безупречного) – из-за его бескомпромиссной позиции по поводу врожденности интеллекта. Ему уже сообщили, что в студгородке – пришлые, ветераны парижских протестов и движения за создание альтернативных форм образования (называемых «антиуниверситеты»).

Вейннобела идея антиуниверситета заинтересовала.

– В теории – да, любопытно, – отозвался Ходжкисс, – но на практике выйдет беспорядок и путаница. Кстати, уже известно, примут ли Пински и Эйхенбаум наше приглашение?

– Я взял на себя ответственность и написал обоим. Кажется, удалось их заинтриговать. Вот письма…

По ходу разговора он что-то искал в сетчатом лотке для документов. Все бумаги в нем были сложены аккуратно, но, переворачивая одну за другой, он чувствовал, как пальцы становятся липкими и чернеют. Страницы были покрыты какой-то черной жижей. Они слиплись, с них капало. Винсент Ходжкисс следил, как Вейннобел пытается разделить бумаги, и в конце концов предложил помощь. Вейннобел достал один лист и положил на бювар.

– Чудеса какие-то, – с оксфордским выговором, который северянам казался чересчур жеманным, произнес Ходжкисс. – Что с ними случилось?

Вейннобелу удалось отлепить еще пару не поддающихся чтению страниц.

– Кажется, сделано это нарочно, – заметил Ходжкисс, смотрящий теперь с чистым любопытством. – Какой-то проказник-студент?

– Едва ли, – отозвался Вейннобел. – Я думаю, что злоумышленник мне известен. Не ломайте голову.

Он стучал по бювару почерневшими пальцами. Лицо не выдавало никаких эмоций. Ходжкисс наблюдал, как Вейннобел аккуратно отделяет от слипшейся массы лист за листом. Предложил бумажные салфетки.

– Надеюсь, там не было ничего важного.

– И важное, и нет. Личная переписка. Последняя статья Пински.

Он опустил конверт в корзину для мусора. Его почерневшее содержимое было тщательно разглажено и сложено в бессмысленно аккуратную стопку, подколотую кухонной шпажкой.

– Черная магия!

– Не совсем так. Назовем это колкостью. Прошу вас, не берите в голову. Это исключительно мои заботы.

– Разумеется, – кивнул Ходжкисс.

Как только Ходжкисс ушел, Вейннобел отправился на поиски супруги. Почерк был ее. Не в первый и не в последний раз. Такого рода штучки были предвестниками действий куда более серьезных. Бумажкам он уже не удивлялся. «Я прочитала твои письма. Я все знаю» – гласило послание. Но черная жижа была в новинку. Дело касалось его работы, и это уже не шутки.

Нашел он ее в туалетной для гостей – комнате с бледно-розовыми занавесками и обоями с изображением фантастических цветков розового, золотого и терракотового оттенков в духе времен короля Якова. Она стояла на захлопнутом унитазе с еще влажной кистью в руках. Рядом стул, на нем – большая банка с густой черной краской. Она уже закрасила две стены и почти весь потолок. На ковре чернели мазки и жутковатый отпечаток голой ступни. На Еве была черная хлопчатая хламида, поверх нее – белый комбинезон вроде врачебного, тоже измазанный краской. Это была крупная, плотная женщина с темными волосами, подстриженными ровной бахромой, как на древнеегипетских изображениях. Оба запястья украшали золотые браслеты с брелоками. К высохшей части потолка были приклеены, составляя некий узор, маленькие светящиеся звездочки. Герард Вейннобел узнал созвездие Скорпиона. Он пригнулся, проходя в низкий дверной проем.

– Ева, что ты делаешь?

– Ты же видишь. Придаю блеск. Беру и нарезаю маленькими звездочками. Пытаюсь вдохнуть жизнь в эту усыпальницу.

– Черный блеск? – Вопрос Вейннобела был настолько же глуп, насколько справедлив.

– Выглядит современно и очень стильно. Я создаю ослепительную темноту. Поверх всего – звезды. Там – Рак, тут – Козерог. А над бачком – Овен. Ни у кого нет ничего подобного. Остается использовать имеющиеся таланты на пользу дома, в котором я живу и в котором я хозяйка, – сказала она, глядя на него своими большими разноцветными, золотым и карим, глазами. – Я думала, ты будешь рад, что я придумала себе творческое занятие.

Никогда нельзя было исключать того, что она говорит всерьез.

– Знаешь ли, есть вещи… Часть этого дома только передана нам, и мы не можем делать все, что заблагорассудится…

– Я здесь живу. Вот помру, и все это бездушное убранство восстановят в несколько часов. Мне тут жить, Герард. Я хочу, чтобы все было исполнено смысла, даже сортир. – Она взмахнула кистью. – Я представила себе грот, а вместо сводов – звездное небо. – Уголки ее полногубого рта с грустью опустились. – У тебя, Герард, отсутствует воображение. Ты – человек с захлопнутой душой.

– Возможно, – отозвался вице-канцлер.

– А храм любви стоит на яме выгребной[7], – произнесла Ева, глядя на его реакцию. Ее лицо блеснуло острой мыслью. – Дорогой, ты завтракал? Совсем забыла. Позавтракаем вместе, и потом ты вернешься к своим бумажкам, а я – к украшению дома.

Вейннобел уже позавтракал, но сказал, что еще не успел. Подав руку, он помог ей спуститься с пьедестала. Кисть скользнула черным по его бледно-голубому галстуку. Они вместе прошли в столовую, и леди Вейннобел, напевая что-то под нос, принялась нарезать хлеб слишком толстыми для тостера ломтями. В электрической кастрюльке подогревался бекон. Собаки леди Вейннобел, две бордер-колли О́дин и Фригга, засуетились, помахивая хвостом.

– Попроси у папочки корочку от бекона, – сказала Ева Вейннобел Одину, у которого, прямо как у его тезки, было бельмо: голубоватый глаз не двигался, карий расчетливо бегал. Один был серо-голубого и золотистого окраса, с белой гривой и хвостом-пером. Фригга – черно-белая. Оба были с жирком и вкрадчиво повизгивали, как уличные собаки, вынужденные сидеть в доме. – Мамочка про вас помнит. – Ева Вейннобел положила им бекон и поджаренные тосты. – Вам бы хороших жирных почек. Надо поговорить с поваром.

– Тебе бы, Ева, почаще и подольше с ними гулять, – заметил Герард Вейннобел. – Таким собакам нужно двигаться.

– Знаю, дорогой. Ты уже говорил. Я все время хожу с ними туда-сюда. Постоянно. Я ведь в собаках разбираюсь, так, дорогие мои?

Один скорчил гримасу. Фригга смиренно опустила морду. Герард Вейннобел прихлебнул черного кофе. Он знал, что с собаками она не гуляла, не пойдет и сейчас. И все это – звезды, краски, собаки, хищная абиссинская кошка Бастет, уничтожающая голубей, – его вина. Что делать, непонятно. Он во многом зависел от любезности других людей: домработницы, секретаря, врача. Что же, можно жить и с черной, звездчатой туалетной комнатой. Надо только попросить домработницу незаметно убрать антикварное кресло. Почистить ковер. Возможно, даже обсудить с леди Вейннобел новый ковер, сочетающийся с черными стенами.