Антония Байетт – Та, которая свистит (страница 69)
Нашим женщинам она тоже не по нраву. Элли просто пересела на другой конец стола. Клеменси старалась как могла, чем, правда, заслужила лишь снисхождение, выражаемое по отношению к прислуге. Она приняла это по-христиански, только удвоив заботу и гостеприимство, но нахмурилась, и ее свет немного померк. Что касается Люси, которая по-настоящему оживает только в присутствии Джошуа Маковена, то она была чрезвычайно встревожена нападением Одина и Фригги на ее домашнего барашка Тобиаса. А ведь Тобиас – полноправный член Слышащих. Он не ест мяса, облачен в шерсть и само добродушие. Есть у нас тут и дети: отпрыски квакеров, а еще те, что приходят на занятия по вышивке, кулинарии, сочинению рассказов и гончарному делу, которые проводит Клеменси: это в общественном мнении наш патент на добропорядочность. Самые вертлявые любят с Тобиасом играть, и он разрешает им даже вплетать ему в шерсть разные штуки, чуть-чуть бодает, но очень деликатно. И вот, спасаясь от укусов и рычания, он забился в угол у камина и в недоумении наблюдал оттуда за происходящим. Ева В. велела нам не обращать внимания. Дескать, такова собачья натура, они сгоняют овец в стадо. Гидеон заметил, что этот барашек тоже считает себя собакой, но это ей показалось полной несуразностью. Она вновь крикнула: «Один! Фригга!» – и вновь без результата.
К нашему счастью, именно в этот момент вошел Маковен. Успокоил всех, влияя своим новообретенным авторитетом. Она поплыла сразу. Я слышал, как за обедом она говорила Загу, что волосы у него белоснежные, настоящее руно. Он же сидел хмурый, между Клеменси и Люси, а под стулом жался барашек. Порой мне кажется, что он опаздывает, потому что не ест, но не хочет, чтобы это заметили. Да, человек может быть нездоров, в нашем старом, «профессиональном» смысле, но при этом являться духовным вождем – вот чему научило нас наше время. Не в обход, а напролом, и к Еве В. это тоже относится.
Надеюсь, она больше не придет. Хотя знаю: придет. Она взяла его на заметку, она чувствует силу его притяжения и отпускать не хочет. Он же очень спокоен, но счастья не испытывает.
Кто знает, быть может, она нам зачем-то нужна. Вы – поклонник наших склонностей. Знаете, бывает, появляется раздражитель, который вынуждает всех сплотиться. Песчинка в раковине жемчужницы. А может, из-за нее мы разлетимся, как бомба-вонючка. Или же, когда мы воспарим к небесам на серебристом воздушном шаре, она станет тяжелым черным балластом, тянущим корзину и горелку вниз. В последнее время у меня глаза на мокром месте, как после кислоты или передозировки оголтелой духовности. Сижу тут, хнычу про себя и хихикаю над ловкостью, с которой расправляюсь с этой опасной дурой при помощи дешевых метафор. Господи помилуй. Куда девалась моя человечность? Новая духовность, Перт, не очень-то человечна. Спросите вон у Зага, который ждет не дождется дионисийского расчленения и высвобождения. Как это вице-канцлер ухитряется так долго с ней жить? Как выносит эти монументальные телеса, пылающие на супружеском ложе? Как, сидя у очага, терпит этих псов-выродков? Брак для меня – загадка, мистика,
В Еве Маковен распознал соперницу. Когда он появился, она подошла прямо к нему, вплотную, и опустила голову. Стояла очень близко. Он думал было отодвинуться или ее отодвинуть, но не стал. У нее за спиной суетились две собаки, а когда заметили барашка Тобиаса, пришедшего вместе с Люси, внезапно бросились вперед вихрем из шерсти, зубов, когтей и пушистых хвостов. Тобиас тонко заблеял и забился в просторный камин. Один и Фригга бросились за ним, прижав к стене.
– Уймите их, – велел Маковен.
– Они от природы такие, – ответила Ева Вейннобел. – Лежать, мои хорошие. Сюда, к мамочке. К мамочке.
Один и Фригга возбужденно рычали. Тобиас дрожал как осиновый лист. Все притихли, Ева Вейннобел опустилась на колени и попыталась оттащить собак за крупы и виляющие хвосты.
– Плохие собачки. Плохие. Мама очень злится. – Ее голос звучал хрипловато и совсем не по-матерински.
Наконец от Тобиаса они отстали, и Люси, всхлипывая, стала его успокаивать. Лодыжка у него кровоточила. Ева Вейннобел же вернулась к Маковену, на правой щеке у нее были пятна крови и золы.
– Всего лишь укусы колли, – сказала Ева Вейннобел. – Они же пастушьи собаки. Вы нас не прогоните?
Она стояла совсем рядом – так, что он мог заглянуть в темный приоткрытый рот. Дыхание влажное, запах мяса, свернувшегося молока. Он хотел отступить, но не стал. Ее черные, будто подведенные глаза на замаранном лице смотрели на него в упор, глаза в глаза.
– У вас, кажется, есть то, что мне нужно, что я искала, – произнесла она настойчивым голосом. Она перед ним лебезила, а у ног, вторя ей, извивались собаки. Она шипела ему на ухо: – Волосы белоснежные, как руно, так написано. И я вижу пелену крови, да, я вижу ее, знак господина, багровый пот, красные слезы, я вижу, кто ты.
Он хотел выгнать ее. Его обыденное «я», сущность зыбкая и призрачная, знала, что она «шарлатан», небытие, поглощающее плоды духовной работы. Его же дух знал, что она видит в нем – в белоснежных, как руно, волосах, в омытом кровью теле – того, кем он призван стать. Прикосновений он не выносил, а она почти теснила его, обдавала своим дыханием. Он боялся собственного гнева, которому он никогда не позволял вырываться наружу, проявлять себя. Он знал, что Слышащие боятся его гнева, и правильно делают. Это показывало, что они понимают друг друга без слов, ведь при них он никогда не гневался, никогда: только терпение, мягкость, участливость.
Он посмотрел на женщину и увидел, как призрачная кровь, которая являлась ему с того самого дня, когда пережил ужас пухленький, жалкий мальчуган, выступила из-под густых черных волос и потекла по широким скулам и крепкой шее. На мгновение его озарило: она – то самое Пятно, в которое в конце всего, когда свет отделится, соберется темная материя. Она улыбнулась, будто услышала его мысли:
– Я постигала тайны. Я знаю, как довести Работу до конца. Не отвергайте меня. – И добавила: – В каждом человеке есть семя света, вы знаете.
– Садитесь, – произнес он. – Можете разделить с нами трапезу, мы привечаем всех. Но пусть собаки не трогают овец.
– Ко мне, к маме, – сказала она, отводя взгляд от его лица и разрывая поток электричества между ними.
Он сидел за столом вместе со всеми, но к еде не притронулся. В тот день он не ел совсем, да и с каждым днем ел все меньше. Он знал, они любят, чтобы он был рядом, разделял с ними заботливо приготовленные кушанья, пробовал все, чтобы их порадовать: овсяные хлопья, пшеницу и чечевицу. Еда нужна для жизни. Но его тело в пище словно и не нуждалось. Оно будто становилось прозрачным. Иногда за едой он с ними беседовал. Рассказывал, как манихеи почитают частицы света, заключенные в семенах и яблоках. Говорил им о духе, заточенном в плоти, который можно выпустить на свет, обуздав и умалив плоть. Он знал, что стоит начать говорить, как сам воздух в комнате замирает и тяжелеет от их внимания – так сила сосредоточивается вокруг громоотвода перед раскатом грома. Он вглядывался в поднятые лица, и они лучились мягким светом, бледно-золотым теплом. Но и темные провалы глаз, и разверстые рты с влажным блеском зубов засасывали его, поглощали его тело света, как пламя пожирает свечу.
Они пожирали его, а он был достаточно начитан в богословии и понимал, что кроется за этим образом. Во время всех этих трапез Гидеон по-прежнему торжественно преломлял хлеб и разносил сложенные в корзине теплые и ароматные корки и мякиши. Если его пожрут, станет ли он светом или ничем или распадется на частицы световой энергии? Не бог, но тварь: он не понимал своей природы, но знал, что она не такая, как ему внушали. О том, кто он, знал Сизигий, но он давно не являлся. Зато явилась эта недоегипетская мумия. На хлебе Гидеона он видел кровь. Никому из них о крови он не говорил. Как и пламя его гнева, ее нужно было скрывать, пока она не вырвется наружу и не утопит все вокруг.
Они опустошали его, высасывали его существо, оставляя ледяную шелуху, носящуюся среди света.
Почти всю ночь напролет, во тьме, он бродил. Обходился не только без еды, но и без сна. Он молился, если это можно назвать молитвой, подняв белоснежную голову и бледное лицо, когда бродил по темным пастбищам, в свете бледных звезд и белой луны. В полнолуние ходилось больше и быстрее. Он не верил, что свет льется полными ведрами в колодец Луны, ибо кое-что знал, хотя и не очень много, о планетах, звездах и космосе современной науки. Он знал, что Луна движет непомерной массой океанов по скалистой сфере планеты, на которой он стоял, знал о ее расплавленном ядре, но знал и что бледный свет тянет его, вытягивает из него жизнь. Он знал, что тело нуждается во сне, как и в пище, и знал, что его собственное тело бунтует, пытается отказаться от того и другого. Холодная энергия поступала в него из других мест. Его внутреннее пламя сжималось до булавочной головки, как трепещущий огонек на фитиле почти пустой зажигалки. Он чувствовал, что его собственная кровь течет, как топливо в зажигалке, и знал, что состоит она из красных телец и белых, и мысленным взором видел, как его вены становятся прозрачными, а опасный красный цвет превращается в белый, бледные семена света гасят кроваво-красный цвет, который пытается их поглотить, утекая, капля по капле, из кровеносной системы в непорочный воздух. После прогулок он дремал, чутко, как кошка. Устав телом, он не видел снов: сны он не любил.