реклама
Бургер менюБургер меню

Антония Байетт – Та, которая свистит (страница 69)

18

Нашим женщинам она тоже не по нраву. Элли просто пересела на другой конец стола. Клеменси старалась как могла, чем, правда, заслужила лишь снисхождение, выражаемое по отношению к прислуге. Она приняла это по-христиански, только удвоив заботу и гостеприимство, но нахмурилась, и ее свет немного померк. Что касается Люси, которая по-настоящему оживает только в присутствии Джошуа Маковена, то она была чрезвычайно встревожена нападением Одина и Фригги на ее домашнего барашка Тобиаса. А ведь Тобиас – полноправный член Слышащих. Он не ест мяса, облачен в шерсть и само добродушие. Есть у нас тут и дети: отпрыски квакеров, а еще те, что приходят на занятия по вышивке, кулинарии, сочинению рассказов и гончарному делу, которые проводит Клеменси: это в общественном мнении наш патент на добропорядочность. Самые вертлявые любят с Тобиасом играть, и он разрешает им даже вплетать ему в шерсть разные штуки, чуть-чуть бодает, но очень деликатно. И вот, спасаясь от укусов и рычания, он забился в угол у камина и в недоумении наблюдал оттуда за происходящим. Ева В. велела нам не обращать внимания. Дескать, такова собачья натура, они сгоняют овец в стадо. Гидеон заметил, что этот барашек тоже считает себя собакой, но это ей показалось полной несуразностью. Она вновь крикнула: «Один! Фригга!» – и вновь без результата.

К нашему счастью, именно в этот момент вошел Маковен. Успокоил всех, влияя своим новообретенным авторитетом. Она поплыла сразу. Я слышал, как за обедом она говорила Загу, что волосы у него белоснежные, настоящее руно. Он же сидел хмурый, между Клеменси и Люси, а под стулом жался барашек. Порой мне кажется, что он опаздывает, потому что не ест, но не хочет, чтобы это заметили. Да, человек может быть нездоров, в нашем старом, «профессиональном» смысле, но при этом являться духовным вождем – вот чему научило нас наше время. Не в обход, а напролом, и к Еве В. это тоже относится.

Надеюсь, она больше не придет. Хотя знаю: придет. Она взяла его на заметку, она чувствует силу его притяжения и отпускать не хочет. Он же очень спокоен, но счастья не испытывает.

Кто знает, быть может, она нам зачем-то нужна. Вы – поклонник наших склонностей. Знаете, бывает, появляется раздражитель, который вынуждает всех сплотиться. Песчинка в раковине жемчужницы. А может, из-за нее мы разлетимся, как бомба-вонючка. Или же, когда мы воспарим к небесам на серебристом воздушном шаре, она станет тяжелым черным балластом, тянущим корзину и горелку вниз. В последнее время у меня глаза на мокром месте, как после кислоты или передозировки оголтелой духовности. Сижу тут, хнычу про себя и хихикаю над ловкостью, с которой расправляюсь с этой опасной дурой при помощи дешевых метафор. Господи помилуй. Куда девалась моя человечность? Новая духовность, Перт, не очень-то человечна. Спросите вон у Зага, который ждет не дождется дионисийского расчленения и высвобождения. Как это вице-канцлер ухитряется так долго с ней жить? Как выносит эти монументальные телеса, пылающие на супружеском ложе? Как, сидя у очага, терпит этих псов-выродков? Брак для меня – загадка, мистика, mysterium coniunctionis, как сказали бы алхимики, Ева В. и Карл Густав, будь он благословен.

В Еве Маковен распознал соперницу. Когда он появился, она подошла прямо к нему, вплотную, и опустила голову. Стояла очень близко. Он думал было отодвинуться или ее отодвинуть, но не стал. У нее за спиной суетились две собаки, а когда заметили барашка Тобиаса, пришедшего вместе с Люси, внезапно бросились вперед вихрем из шерсти, зубов, когтей и пушистых хвостов. Тобиас тонко заблеял и забился в просторный камин. Один и Фригга бросились за ним, прижав к стене.

– Уймите их, – велел Маковен.

– Они от природы такие, – ответила Ева Вейннобел. – Лежать, мои хорошие. Сюда, к мамочке. К мамочке.

Один и Фригга возбужденно рычали. Тобиас дрожал как осиновый лист. Все притихли, Ева Вейннобел опустилась на колени и попыталась оттащить собак за крупы и виляющие хвосты.

– Плохие собачки. Плохие. Мама очень злится. – Ее голос звучал хрипловато и совсем не по-матерински.

Наконец от Тобиаса они отстали, и Люси, всхлипывая, стала его успокаивать. Лодыжка у него кровоточила. Ева Вейннобел же вернулась к Маковену, на правой щеке у нее были пятна крови и золы.

– Всего лишь укусы колли, – сказала Ева Вейннобел. – Они же пастушьи собаки. Вы нас не прогоните?

Она стояла совсем рядом – так, что он мог заглянуть в темный приоткрытый рот. Дыхание влажное, запах мяса, свернувшегося молока. Он хотел отступить, но не стал. Ее черные, будто подведенные глаза на замаранном лице смотрели на него в упор, глаза в глаза.

– У вас, кажется, есть то, что мне нужно, что я искала, – произнесла она настойчивым голосом. Она перед ним лебезила, а у ног, вторя ей, извивались собаки. Она шипела ему на ухо: – Волосы белоснежные, как руно, так написано. И я вижу пелену крови, да, я вижу ее, знак господина, багровый пот, красные слезы, я вижу, кто ты.

Он хотел выгнать ее. Его обыденное «я», сущность зыбкая и призрачная, знала, что она «шарлатан», небытие, поглощающее плоды духовной работы. Его же дух знал, что она видит в нем – в белоснежных, как руно, волосах, в омытом кровью теле – того, кем он призван стать. Прикосновений он не выносил, а она почти теснила его, обдавала своим дыханием. Он боялся собственного гнева, которому он никогда не позволял вырываться наружу, проявлять себя. Он знал, что Слышащие боятся его гнева, и правильно делают. Это показывало, что они понимают друг друга без слов, ведь при них он никогда не гневался, никогда: только терпение, мягкость, участливость.

Он посмотрел на женщину и увидел, как призрачная кровь, которая являлась ему с того самого дня, когда пережил ужас пухленький, жалкий мальчуган, выступила из-под густых черных волос и потекла по широким скулам и крепкой шее. На мгновение его озарило: она – то самое Пятно, в которое в конце всего, когда свет отделится, соберется темная материя. Она улыбнулась, будто услышала его мысли:

– Я постигала тайны. Я знаю, как довести Работу до конца. Не отвергайте меня. – И добавила: – В каждом человеке есть семя света, вы знаете.

– Садитесь, – произнес он. – Можете разделить с нами трапезу, мы привечаем всех. Но пусть собаки не трогают овец.

– Ко мне, к маме, – сказала она, отводя взгляд от его лица и разрывая поток электричества между ними.

Он сидел за столом вместе со всеми, но к еде не притронулся. В тот день он не ел совсем, да и с каждым днем ел все меньше. Он знал, они любят, чтобы он был рядом, разделял с ними заботливо приготовленные кушанья, пробовал все, чтобы их порадовать: овсяные хлопья, пшеницу и чечевицу. Еда нужна для жизни. Но его тело в пище словно и не нуждалось. Оно будто становилось прозрачным. Иногда за едой он с ними беседовал. Рассказывал, как манихеи почитают частицы света, заключенные в семенах и яблоках. Говорил им о духе, заточенном в плоти, который можно выпустить на свет, обуздав и умалив плоть. Он знал, что стоит начать говорить, как сам воздух в комнате замирает и тяжелеет от их внимания – так сила сосредоточивается вокруг громоотвода перед раскатом грома. Он вглядывался в поднятые лица, и они лучились мягким светом, бледно-золотым теплом. Но и темные провалы глаз, и разверстые рты с влажным блеском зубов засасывали его, поглощали его тело света, как пламя пожирает свечу.

Они пожирали его, а он был достаточно начитан в богословии и понимал, что кроется за этим образом. Во время всех этих трапез Гидеон по-прежнему торжественно преломлял хлеб и разносил сложенные в корзине теплые и ароматные корки и мякиши. Если его пожрут, станет ли он светом или ничем или распадется на частицы световой энергии? Не бог, но тварь: он не понимал своей природы, но знал, что она не такая, как ему внушали. О том, кто он, знал Сизигий, но он давно не являлся. Зато явилась эта недоегипетская мумия. На хлебе Гидеона он видел кровь. Никому из них о крови он не говорил. Как и пламя его гнева, ее нужно было скрывать, пока она не вырвется наружу и не утопит все вокруг.

Они опустошали его, высасывали его существо, оставляя ледяную шелуху, носящуюся среди света.

Почти всю ночь напролет, во тьме, он бродил. Обходился не только без еды, но и без сна. Он молился, если это можно назвать молитвой, подняв белоснежную голову и бледное лицо, когда бродил по темным пастбищам, в свете бледных звезд и белой луны. В полнолуние ходилось больше и быстрее. Он не верил, что свет льется полными ведрами в колодец Луны, ибо кое-что знал, хотя и не очень много, о планетах, звездах и космосе современной науки. Он знал, что Луна движет непомерной массой океанов по скалистой сфере планеты, на которой он стоял, знал о ее расплавленном ядре, но знал и что бледный свет тянет его, вытягивает из него жизнь. Он знал, что тело нуждается во сне, как и в пище, и знал, что его собственное тело бунтует, пытается отказаться от того и другого. Холодная энергия поступала в него из других мест. Его внутреннее пламя сжималось до булавочной головки, как трепещущий огонек на фитиле почти пустой зажигалки. Он чувствовал, что его собственная кровь течет, как топливо в зажигалке, и знал, что состоит она из красных телец и белых, и мысленным взором видел, как его вены становятся прозрачными, а опасный красный цвет превращается в белый, бледные семена света гасят кроваво-красный цвет, который пытается их поглотить, утекая, капля по капле, из кровеносной системы в непорочный воздух. После прогулок он дремал, чутко, как кошка. Устав телом, он не видел снов: сны он не любил.