реклама
Бургер менюБургер меню

Антония Байетт – Та, которая свистит (страница 53)

18

Ночью для разжигания Огня устроили шествие, честь возжечь костер досталась Люси. Затем каждый бросил в него по заветной вещи. Люси – обручальное кольцо. Клеменси Фаррар тоже бросила свое. Так что за ней – и Гидеон. Друг на друга они не смотрели. Клеменси весь вечер жарила сыр и каштаны, пекла картофель, разносила кружки с яблочным соком, сидром, какао, родниковой водой. Заг пожертвовал плюшевым медведем. Как он сказал, все ведь заметили, как он его любит – вон какой замусоленный. Как он съеживался в пламени – противно смотреть. Женщины бросали одежду – красивые платья, свитеры, и украшения – браслеты, кольца. А я, спросите Вы? Я решил играть по правилам (к тому же я действительно увлекся, но сейчас отхожу). И я бросил в огонь свой любимый экземпляр «Толкования сновидений» со всеми закладками, заметками и комментариями на полях. То была подлинная жертва, но никто из присутствующих не мог ее оценить. Мне же, разумеется, интересно узнать Ваше мнение как специалиста.

Итак, мы собрались вокруг костра. Пламя вздымалось в черную высь, и казалось, частицы Света по окаему пламенного круга возвращаются в эфир. Заг принес несколько пальтишек – кажется, дубленок – с золотым шитьем, солнцами, лунами и цветами на светлой коже и шерстяной подкладкой. Накинул на Маковена, Гидеона и себя, а в завершение раздал всем что-то вроде тибетских ермолок из козлиной шкуры с болтающимися наушниками и кисточкой. Сейчас мы как никогда великодушны. Никто не сказал, что одежда из овечьей шерсти для вегетарианцев не комильфо. Маковен, Фаррар и Заг смотрелись как настоящие жрецы.

Дерево занялось, затрещало – прямо как надо. Поводили вокруг него хоровод. Каноник Холли вспомнил «Ноктюрн святой Люси» Джона Донна. «Полночь года, полночь дня».

Любовь меня казнит и возрождает К тому, чего под солнцем не бывает[60].

Затем экспромтом произнес небольшую проповедь. В ту ночь кто только не проповедовал, благо слушали их внимательно и более или менее восторженно. Я избавлю Вас от остальных, включая свою собственную, которую из-за кислоты подзабыл. Зато я помню выступление Холли. Он обратил блестящую мрачно-эротическую фантасмагорию Донна в молитву к Deus Absconditus, Мертвому Богу, который должен возродиться в частицах света в каждом из нас. В словесном жонглерстве благочестивцам не откажешь. А может, они и правда видят истину, или ту истину, которую мы обычно не замечаем.

Смейтесь кто хочет. У англичан такое, кажется, принято. Возвышенное у нас возможно только с примесью издевки в качестве самозащиты. Да, мы вели себя нелепо – мы, англичане среднего возраста, – приодетые и нет, плясали, а то и скакали вокруг костра, распевали гимны, слов которых мы не знали: «бум-тра-та-та», размахивая руками в пароксизме спонтанного телодвижения. Каноник Холли отметил, что имя Люси происходит от слова «свет», Lux, Lucis, она – Дева Света и благословенна между женами за то, что предоставила Слышащим свой чертог. Не то застольная речь, не то языческий дифирамб. В свете костра блестели его хищные зубы, и улыбнуться в ответ я не смог. Клеменси возразила (ее первая ошибка?), что Люси – не Дева, а Маковен (который ничего не говорил, просто стоял в своей мантии, пламя озаряло белоснежную шерсть его шевелюры) сказал, что отныне она ею стала, ибо Солнцестояние все переменило, и тут-то – почти совпадение – занялась заря. И Люси стояла в своем огненном руне, маленькая и ладная, как яблоко, к ногам прижался ручной барашек Тобиас. Ее седеющие волосы выбивались из заколок, по аккуратному круглому лицу текли слезы.

Мир превращается в Свет, произнес Маковен. Вокруг кудахтали куры, взбудораженные светом, теплом и беспорядком. Тявкнула где-то лисица. Услышал я и сову. Небо пестрело искрами, а выше – звезды. Я все чувствовал. Не мог я, что ли? Почему не вернуть себе горящего в ночных лесах тигра[61], и агнца, и Древо Жизни, и Древо Смерти (огонь истекал из мертвых пальцев сведенной судорогой яблони). Почему не может быть пения, обряда, смысла и великой цели – как когда-то у наших предков? Без шуток: я чувствовал себя Сыном Божиим.

Уже на рассвете было решено взять головню из кострища и развести ею огонь в очаге в нашем чертоге. Вызвался Заг. Сказал, что разжигать любит. Никто с этим самоназначением спорить не стал – от него как будто такого и ждали. Так что мы последовали за ним в дом, и камин (все-таки, по правде сказать, при помощи зажигалки) был разожжен.

Утром мы отправились спать.

XVI

Семья готовилась к Рождеству: наряжали кустистую густую ель с редкими шишками, еще пахнущую смолой и живицей. Украшали, как повелось с недавних пор, золотыми проволочными шестигранниками и многогранниками, которые Маркус сделал для Стефани. Собралось много народу: Билл и Уинифред, дети Стефани Уилл и Мэри, Фредерика и Лео, а также только что приехавший Дэниел. Гостили у них и Агата с Саскией, в тот год решившие съездить во Фрейгарт. Под влиянием последнего разговора с Винсентом Ходжкиссом Маркус в дополнение к традиционным украшениям смастерил новые. То были золотые и серебряные спирали, абстрактные закрученные конусы, ангелы Фибоначчи. Он намотал вокруг дерева большую змеящуюся спираль, отмеряя равные интервалы. Уилл развесил фонарики – красные, синие, зеленые, белые – развесил произвольно, вторгаясь в порядок Маркуса. Он громко напевал «Люси в небесах с бриллиантами». Фредерика сказала Агате, что никогда бы не поверила, что ее отец будет жить в доме, где с чердака слышится поп-музыка, раз за разом, снова и снова. Агата заметила, что слышала, как сам Билл напевал «Элинор Ригби»:

– Там стихи хорошие.

– Думаешь, он заметил? – пожала плечами Фредерика.

Уиллу было четырнадцать, он пел, чтобы не надо было говорить. Грузный и смуглый в отца. Мэри, которой было двенадцать, солировала в церкви на рождественской службе. Тогда был первый день ее первых месячных, которые, вслед за девочками из школы, она называла «проклятием». Часто она уединялась и со странным благоговением смотрела на красные пятна крови на мягкой белой глади прокладки. Пачку прокладок купила сама, не сказав ничего Уинифред – бабушке пусть и любящей, но уже слишком далекой от этих женских дел. Ничего не сказала и школьным подругам, хотя как бы между прочим все это обсуждали. Событие было личное, и необычное, и радостное. Все же она хотела с кем-то поделиться: подумала о Фредерике, но раздумала. Не очень она отзывчивая, с ней не посекретничаешь. И Мэри решила рассказать все Агате Монд, тихой и доброй и к тому же немногословной и скрытной. Мокрые красные пятна вызывали смутные воспоминания о Белоснежке: ее мать увидела три капли крови на снегу и родила дочь с красными как кровь губами, черными как уголь волосами и белой как снег кожей, а потом умерла. Ее собственная мать была по неосторожности убита холодильником, и Мэри наказала ее полным забвением. Она напевала «Средь зимы студеной» Кристины Россетти[62]. Пела обо всем белом: о снеге, о груди, полной молока, об агнце. У нее самой грудь начинала оформляться, что вызывало беспокойство. Да, она поговорит с Агатой. Надо без обиняков расспросить, что делать, что нормально, а что – нет.

Позже Агата рассказала Фредерике, что Мэри ей доверилась.

– Она из везунчиков. Прекрасно выглядит, нет пятен, нет судорог, и чувствует все правильно. Просто взяла и повзрослела.

– Точно? По ней и не скажешь.

– Да что ты. Это уже зрелая деловая барышня.

– Какое же я чудовище, Агата! Ведь она должна была с этим пойти ко мне. Не к тебе. Но я…

В пору рождественских праздников мертвые оживают вполне явственно. Милая и жуткая, Стефани мерцала в теле Фредерики.

Агата говорила, не совсем искренне, что «проклятие» – это обряд посвящения, что правильно было обратиться не к кому-то из родственников. Ведь и она знает, что Фредерика для этого не годится.

Фредерика думала было объяснить Агате, что все собрание – это не семья – или недосемья – незавершенные фигуры, как две стороны квадрата или один из фантастических кубов Ричарда Грегори, подвешенных на проволоке, у которых, как оказалось, очень необычные свойства. Но ничего говорить она не стала, потому что неизбежно всплыла бы тема отсутствующего, безымянного, неизвестного отца Саскии. В большей степени, чем какой-либо другой ребенок, Саския казалась продуктом партеногенеза.

Все детство Фредерики Билл Поттер яростно нападал на идею Непорочного зачатия. Прикажете верить, кричал он, святошам-недотрогам, которым невыносима даже мысль о здоровых человеческих телах и которые придумывают побрехушку о чистой и нетронутой деве с прекрасным благоуханным чревом, покладистом рогоносце-муже и Боговоплощении на скорую руку. «Слово стало Плотью», – рычал он, да только миленькой девичьей плотью, а не настоящей, страстной и грубой. Ну и воображение было у них, святош этих! Фредерика хотела только одного – чтобы он поскорее умолк, и поспешно соглашалась. Выходя к ужину в канун Рождества и услышав раскаты его голоса, она решила, что это опять его ежегодная акция протеста. Но все обстояло не так. Он проверял собравшихся детей – Лео и Саскию, Уильяма и Мэри – на знание Библии и остался недоволен. Они знали про вола и осла, но об избиении младенцев не слышали. Знали об ангелах, поющих пастухам, но слыхом не слыхивали о Люцифере и его падении. Билл произносил нараспев пророчества Исаии о Мессии, а они только хлопали глазами. Он декламировал: