реклама
Бургер менюБургер меню

Антония Байетт – Обладать (страница 133)

18

А ведь всю жизнь Роланда учили, что язык, в сущности, бессилен, не умеет передать реальности, выражает лишь себя самого…

Он снова стал думать о посмертной маске. Маска мёртвая, как мёртв и человек, с которого её сняли, но… маска живёт, и Падуб живёт. Унылая мысль о том, что словами ничего не передать, померкла перед жгучим, радостным, любопытным – как, какими словами попробовать?..

Он почувствовал сильнейший голод. Направляясь к буфету за консервированной кукурузой, снова услышал кошек, как они мяукают и скребутся у дверей. Он обследовал припасы – у них с Вэл имелась целая стопка рыбных консервов: жили экономно, консервами в основном и питались. Он открыл банку, выложил рыбу на блюдечко и, поставив на пол в прихожей, отворил дверь наружу. Отовсюду на него воззрились кошачьи морды: гладко-чёрные, худые, тигровые, с пушисто-совиными бакенбардами, золотоглазые… был какой-то котёнок, серо-дымчатый… и был старый, матёрый рыжий кот… Роланд вышел за порог и позвал, как звала обычно миссис Ирвинг: «Киська, киська…» Несколько мгновений кошки колебались, навострив уши, чутко поводя носом, ловя в воздухе маслянисто-рыбный аромат. Потом крадучись несколько самых смелых прошмыгнули мимо него внутрь… какая-то минута – и сардин как не бывало: две головы толкались у блюдца, жадно подъедая остатки, отпихивая друг друга, а позади другие тощие, извилистые тела норовили пробраться вперёд… слышался вопль кошачьей досады… Роланд вернулся к буфету и открыл остальные банки, и выложил их содержимое на блюдца, и поставил блюдца в ряд. С верхней улицы по ступенькам ринулись беззвучные лапы; зубы, острые точно иглы, рвали рыбью плоть; самые ловкие, уже наевшиеся, увивались, мурлыча, у его ног, и крошечные искры электричества срывались с их шерсти. Роланд глядел на кошек – пытался сосчитать, сколько ж их. Пятнадцать? Так и есть, пятнадцать! И кошки тоже смотрели на него: каких тут только не было глаз – прозрачно-зелёные, как стекло, коричневато-жёлтые, просто жёлтые, янтарные… в свете лампочки остро стояли вертикальные зрачки…

«Почему бы, собственно, не выйти в сад?» – подумал Роланд. Он вошёл обратно в подвальную квартиру (несколько кошек неслышно увязались за ним), пересёк её широким шагом. Вот и запретная дверь. Он раскрыл шпингалеты внизу и вверху, насилу расшевелив их ржавость. Стопки газет лежали под дверью («Источник пожароопасности!» – говаривала Вэл, указывая на них пальцем) – пришлось отшвырнуть их в сторону. Замок был автоматический «американский», Роланд повернул колёсико, нажал на ручку, толкнул… Резко повеяло ночным воздухом – холодным, влажным, земляным. Роланд шагнул за порог. Кошки выскользнули за ним и бежали впереди. Он поднялся наверх по ступеням, обогнул каменный выступ (дальше начиналось то, чего нельзя видеть из окна) – и очутился в узком садике, под деревьями.

Весь октябрь шли дожди; траву устилали влажные листья, но некоторые из деревьев были ещё зелены. Деревья вздымали свои чёрные причудливые руки, отчётливо рисуясь в розоватой дымке уличного фонаря, которая не смешивалась с тьмою, а лишь накладывалась на неё призрачно. Когда он прежде думал о саде, не имея возможности туда попасть, воображению представлялось обширное пространство, где царит и дышит листва, где настоящая, живая земля ложится под ногу. Теперь он здесь наяву, и всё оказалось небольшим, если не сказать маленьким, но таинственность сохранилась, благодаря почве и растениям. Персиковый шпалерник пластался по извилистой стене красного кирпича, той самой, что некогда ограждала поместье генерала Фэрфакса. Роланд приблизился и потрогал кирпичи, на славу обожжённые и на славу уложенные, крепкие поныне. Эндрю Марвелл служил при Фэрфаксе секретарём и сочинял стихи в генеральских садах. Роланд сам не мог понять, отчего чувствует сегодня такое счастье. Что этому счастью причиной – вновь ли увиденные черновики писем Падуба, поэма ли о Прозерпине? Или будущность, внезапно распахнувшаяся перед ним? А может, это счастье от уединения, которого он желал порой столь отчаянно и которого был лишён?.. Он направился по тропинке, вдоль стен, в конец сада, где пара фруктовых деревьев заслоняла вид на соседний участок. Стоя у границы ночных владений, он бросил взгляд назад через лужайку, на унылый дом. Кошки от него не отставали. Они крались следом по траве, то змеисто пробираясь из тени деревьев в свет, то снова пропадая на время в тень, и шубки их то лоснились серебристо, то мнились чёрным бархатом. Глаза их мерцали – полые, красноватые шары с синеватой искрой посредине; но само мерцание было зелёным и мелькало во мраке лежачими запятыми. И он почему-то был так рад видеть кошек, что стоял и смотрел на них с глупой улыбкой. Он вспоминал годы, проведённые в их вони, в подвальной пещере, где их моча сочилась с потолка, но теперь, покидая их навсегда – да, в том, что он уезжает из Патни, сомнений нет! – он испытывал к ним что-то вроде приязни, дружеской приязни. Завтра нужно будет позаботиться о их будущем. Но это завтра…

Нынешней ночью он начал думать особыми словами, слова являлись из неведомого колодца в душе; те списки, что заносил он давеча на бумагу, превратились в стихи: «Посмертная маска», «У генерала Фэрфакса стена…», «Есть некие кошки…». Он слышал, чувствовал, почти даже видел, как голос, не вполне знакомый – его собственный голос! – плетёт узор музыки и смысла. Эти первые стихи не подходили ни под один из видов лирики, которые он обычно мысленно выделял: ни тщательная зарисовка, ни поэтическая молитва-заклинание, ни размышление о жизни и смерти… здесь причудливо смешаны исконные элементы первого, второго и третьего… Вот, кажется, ещё одно стихотворение, «В колыбели кошачьих теней…», он только что подглядел, как рождаются, как бродят ночные тени, об этом стоит написать. Завтра нужно купить новый блокнот и всё туда занести чин по чину. А сегодня сделать хотя бы беглые заметки, чтоб было на что опереться памяти…

У него было достаточно времени, чтобы ощутить: время – неслиянно, есть «до» и есть «после». Какой-нибудь час назад стихов не было в помине, а теперь они шли не унимаясь, живые и настоящие.

Глава 27

Мы в неком состоянии души Жизнь пожираем собственную; в жажде Знать продолженье – запускаем руку В наш закром малый времени, покоя. Мы пуще пищи алчем – окончаний, Проведать облик целого, строенье Той сети, чьи бывают звенья слабы Иль крепки, а узор – хитросплетен Иль груб и примитивен, в неуклюжих Узлах, неровных петлях. Мы проворно Идём, при свете любопытства, жадно Ощупывая звенья, позабывши, Что это – наши путы. Нас сквозь время Влечёт заветный зов: «А там? а дальше?» — К развязке ожидаемой. Нам нужно Её подробно знать – кинжал иль пуля? Иль эшафот (и поцелуй прощальный)? Фанфары ль битвы? Шорох ли чуть слышный На смертном ложе? Только… не едино ль?.. Конец един – наступит потрясенье, За коим потрясений нет, и нас… Чего ж мы ищем: просто ли скончанья Всем помыслам, гордячествам, порывам? Или мгновенья, полного блаженством Познанья смысла, пусть затем престанем, Подобно мотыльку, что в брачном танце Своё находит счастие и гибель?..

Совещание в Мортлейке происходило в невероятной атмосфере, весёлой и заговорщической. По приглашению Беатрисы Пуховер собрались у неё в доме (Мортлейк – место загородное, неприметное, удачное по конспиративным соображениям, вряд ли оно в поле внимания Собрайла). Беатриса испекла пирог с луком и сливками, приготовила салат из овощей и зелени и шоколадный мусс, то есть всё то, чем в былые времена потчевала студентов. Пирог и мусс, к радости хозяйки, получились весьма аппетитными. Всецело сосредоточившись на срочном и главном – угрозе от Мортимера Собрайла, – Беатриса совершенно не уловила лёгкой напряжённости между гостями, не расслышала обиняков и недомолвок.

Первой появилась Мод. Вид у неё был суровый и озабоченный; волосы спрятаны под тем же зелёным шёлковым платком, заколотым брошью чёрного янтаря с русалочкой. Встав в углу комнаты, она принялась внимательно изучать фотографический портрет Рандольфа Генри Падуба в серебряной рамке. Портрет располагался там, где женщины обычно держат фотографию отца или любовника, – на небольшом секретере. Это был не седокудрый мудрец последних лет жизни, а более раннее изображение, с шапкой тёмных волос и дерзким взглядом, – не поэт-викторианец, а прямо какой-то флибустьер. Мод приступила к семиотическому анализу. Всё имело своё особое значение. Увесистые литые завитки рамки, выбор из многих изображений Падуба именно этого. Глаза поэта словно встречаются с твоими – пристальный взгляд из тех времён, когда ещё не знали моментальных снимков. Но самое интригующее и многозначительное – Беатриса предпочла портрету Эллен портрет самого поэта!..

Вслед за Мод в дверь позвонили Вэл с Эваном Макинтайром. Беатриса не совсем поняла смысл этого сочетания. Раньше, время от времени, она видела Вэл в Падубоведнике, та заходила, бывало, к Роланду и пялилась угрюмо из-под чёлки на исконных обитателей подземелья. Беатриса отметила про себя новое, слегка вызывающее сиянье, исходившее от Вэл, но благодаря своему научно-целеустремлённому уму не имела обыкновения думать о нескольких задачах сразу и поэтому не стала подыскивать объяснения непонятному феномену. Эван похвалил Беатрису за присутствие духа и находчивость, с какой она подслушала тайные намерения Мортимера Собрайла и доложила о них, и заявил, потирая руки, что «дело обещает быть чрезвычайно увлекательным». Всё это вкупе с успехом пирога и мусса приободрило мисс Пуховер, которая поначалу, встречая гостей, казалась подавленной и полной тревоги.