Антония Байетт – Чудеса и фантазии (страница 58)
На переменах Венди с товарками шли на солнце – рассаживались по низенькой каменной стене, что опоясывала площадки для нетбола, а Рейчел и ее клика собирались в кустах, в таких мрачных викторианских лавровых зарослях близ школьных ворот.
Сейчас мне кажется, что у Рейчел были задатки лидера, а у Венди нет: ее подруги просто держались вокруг нее, потому что с Венди было приятно, потому что она была звезда, излучающая свет безупречной нормальности. Мне кажется, от Венди исходило какое-то благолепие. Она добросовестно делала то, о чем ее просили, чего от нее ожидали, что ей самой в принципе нравилось, – и даже немного удивлялась, что выходит у нее куда лучше, чем у других. Ну а у Рейчел характер был не сахар. Скажешь ей слово поперек – она тебе задаст. Не припомню, правда, чтобы она в самом деле кому-то задавала, ничего конкретного, но складывалось ощущение, что может: чувствовался дымок, близкая опасность.
Некоторые девочки, в том числе я, держались по краям обеих компаний, не зная точно, считают ли нас за своих или нет. А раз так, то мы толком и не знали, что́ в этих компаниях происходит. О чем говорится таинственным шепотом, что обсуждают в записочках, которые передают друг другу на Писании, о чем шушукаются в туалетах. Вот бы, думали мы, удалось проникнуть в ближний круг (в обеих группировках был такой круг из предводительницы и четырех-пяти самых рьяных адепток), стать причастными к каким-то событиям – не так бы скучно жилось.
Сейчас-то я знаю, знаю, что́ там происходило. Ровным счетом ничего. Ну разве что вечно кроили и перекраивали границы компаний: кто во внутреннем кругу, кто во внешнем; какие-то мелкие стычки между «светлой» группой Венди и «темной» – Рейчел. Школа находилась в зеленом предместье промышленного города, и когда мы зимой после уроков шли домой пить чай, видели на улицах настоящие группировки, банды мальчишек с велосипедными цепями, мальчишек в тяжелых ботинках, с ножами в кармане, мальчишек, о чьих похождениях иногда писали в газетах. Мы прошмыгивали мимо, держались кучками: вместе безопаснее. Впрочем, наши-то группировки были совсем не банды. У нас ничего не происходило.
По крайней мере, насколько я знаю. Хотя стоп, произошло кое-что… Но вот как именно?
Мне подумалось (это всё книги), что взбодрить наше общество можно вероломством. Рассказать, например, секреты одной компании членам другой, если, конечно, удастся такие секреты обнаружить. Наверное, идея предательства мной завладела под влиянием обаятельного Руперта Хенцау[124]. К тому времени с другим обаяшкой, Эдмондом из «Короля Лира», я еще вроде бы не успела познакомиться. Может, я натолкнулась на общую беллетристическую закономерность: в скучных компаниях самое интересное – предательство. Идея была глупая: как я уже сказала, секретов у нас не было – ни сражений, ни планов сражений, – выдавать нечего. Смотрю я на Лару – как она предает меня со всей изобретательностью своего, точнее, нашего нервного и суматошного ремесла – и вспоминаю себя (невинную девочку, размечтавшуюся о настоящей драме) с грустью и жалостью. У нас все судачат о новых исследованиях: якобы из-за одного скучного ролика падает аудитория у всей рекламной паузы, даже у всей программы, в которую вставлена эта пауза. Лара за моей спиной распускает слухи, будто конкурирующий производитель газировки заказал исследование и обнаружилось, что мои фильмы про «Оранжад» и «Гренадин» заражают скукой и апатией весь блок. Мне лично кажется, что она это выдумала – не только такие результаты, но и само исследование. Ловко, надо признать: даже если мне удастся развенчать это исследование с его гипотетическими выводами, все равно сомнения останутся, повиснут дымкой в воздухе. Лара действует быстро и напористо. Она живет в мире компьютерных гладиаторов, бомбометателей, кукол-камикадзе в коротеньких юбочках, палачей с мечами и бретеров с лазерами – мне, с моей реакцией, за ней не угнаться. Она только пальчиками с блестящим черным маникюром пошевелит – и на экранах польется такая кровища, что я потону.
Вроде бы в школе у меня по поводу Венди и Рейчел родилась еще одна идея. А что, если, подумала я, во время забега по пересеченной местности кто-нибудь протянет поперек дорожки темную бечеву? Венди, уже предвкушающая победу, позорно растянется, а первой придет Рейчел и, конечно, преисполнится благодарности и восхищения. Вот будет настоящее событие, настоящий секрет, который нельзя разболтать. Полноценное предательство, а не просто хиханьки и перешептывания. Рейчел оценит разницу – между тем, чтобы говорить, и тем, чтобы хоть раз что-то сделать. Эта мысль мне пришла в голову совсем не потому, что я была влюблена в Рейчел и терпеть не могла Венди. И не потому, что я, скажем, была влюблена в Венди, а она меня отвергла и не взяла в ближний круг. На самом деле она никого не отвергала, и ближний круг ее состоял из тех, кто просто больше других жаждал быть рядом и проявлял особую настойчивость. Ни в ту, ни в другую я не была влюблена, да и вообще ни в кого не была влюблена, кроме сэра Ланселота, и Руперта, и Саладина, и мистера Рочестера. Я боялась, что в жизни так ничего и не произойдет и меня поглотит кромешная скука. Но когда я почти решилась поговорить с Рейчел, я поняла, что ничего не выйдет. Рейчел не послушает и может сказать в ответ что-нибудь гадкое, а то еще, чего доброго, возмутится или даже испугается. Надежда на ее тайную благодарность была не более чем призрачной, и я от нее отказалась. А жаль: я подобрала для бечевки отличное место – между деревьями в небольшой роще, на подъеме, около старого карьера, где дорожка огибает россыпь камней. Предателю там было где укрыться, чтобы в суматохе незаметно отвязать бечевку и исчезнуть. Предателю надо было одеться в беговую форму, но сойти с дистанции раньше и срезать угол через перелесок.
А случилось вот что. Венди, без труда оставившая всех далеко позади, как раз на этом самом месте споткнулась и упала. Упала сильно, скатилась по склону, очень неприятно поранила голову об острый камень, сломала ребро и позвонок и долго пролежала в больнице. Она долго была без сознания, а когда очнулась, ее – воспользуемся удобным клише – как будто подменили. Погас огонек. Экзамен она сдавала вместе со всеми нами и не сдала. Рейчел тоже не сдала – по крайней мере, на уровне нашей сверхпрестижной школы, – и вскоре обе исчезли из моего поля зрения. Не знаю, что стало с Венди после средней школы. Очень хорошо помню бечевку – довольно толстую, садовую, типа той, что была у моего отца в сарае, – темно-зеленая такая веревка, какую на фоне опавших листьев и луж ни за что не заметишь. У меня Альцгеймер наоборот: помню вещи, которых на самом деле вроде и не случалось. В конце концов, такая у меня работа: написать сценарий, найти реквизит, поставить свет, человек входит в кадр, мотор! И завертелось. Я помню Иаиль, потому что история какая-то нелепая, не знаешь, что и чувствовать, тебе предлагают радоваться подлости. Я помню Иаиль – потому что там был сочный красный, потому что, вталкивая острие карандаша в бумагу, я ощущала уколы восторга, потому что мне на секунду открылось, откуда берется искусство – и цвет.
Христос в доме Марфы и Марии
Известно, что кухарки раздражительны. Новая кухарка, Долорес, еще хуже прочих, думала Консепсьон. То есть и хуже, и лучше. Оттенки вкусов и ароматов она чувствует удивительно тонко, а уж что до теста и выпечки, рука у нее легкая, несмотря на то что руки-то как раз мощные, да и сложение крепкое. Если бы она захотела, стала бы настоящей искусницей, далеко бы пошла. Но места своего не знает; ворчит, сердится, жалуется. Эта молодая особа, похоже, думает, что лишь по досадному недоразумению родилась в семье слуг, а не благородною дамой, как донья Кончита, которая ходит в церковь в развевающихся шелках и кружевной мантилье. Консепсьон говорила Долорес без всяких околичностей, что от нарядов все равно не было бы Долорес никакого проку. Ты же рабочая лошадь, а не арабская кобылица, твердила Консепсьон. Не красавица. Вон какая дюжая. Благодари Бога, что в твоем звании Он тебя здоровьем не обидел. А зависть – это смертный грех.
Это не зависть, отвечала Долорес. Я хочу жить. Хочу, чтоб было время подумать о том о сем. Хочу, чтобы мной не помыкали. Она рассматривала свое лицо в сияющей медной сковороде, в которой ее щеки казались еще толще, а гримаса еще более сердитой.
И правда не красавица, но какой женщине будет приятно, когда ей скажут об этом? Бог сотворил ее грузной, и она затаила на Него обиду.
Молодой живописец был другом Консепсьон. Он одалживал у них всякие вещи – кувшин, миску, ковш – и рисовал их снова и снова. И Консепсьон он тоже одалживал: тихо сидя в углу, под висящими на крючьях окороками, косами лука и чеснока, он рисовал ее лицо. Она у него получалась если и не совсем пригожей, то, во всяком случае, мудрой и благообразной. Тонко вылепленные лоб и скулы, рот изящной формы; и к тому же чудесные, выразительные морщины бороздят лоб, и занятные складки пролегли вниз от крыльев носа и по бокам рта. Всего этого Долорес не замечала и не понимала, пока не увидела, как обошелся с лицом Консепсьон художник. Увидев Консепсьон на его набросках, Долорес еще острее осознала, насколько она сама некрасива. Она никогда с ним не разговаривала, но в его присутствии работала проворно и с каким-то ожесточением: быстро раздавливала в ступке чеснок, сосредоточенно и ловко разделывала рыбу; сноровисто месила тесто; с дробным, точно град, стуком нареза́ла лук так мелко, что он превращался в полупрозрачные частички света. Себя же она чувствовала сгустком тяжелой, косной темноты, которую не пронзит ничей взгляд, несчастной грузной тенью в углах комнаты – комнаты, которую он рассеянно набрасывал карандашиком. Он подарил Консепсьон свою написанную маслом картину: блестящие рыбы и белые гладкие яйца на глиняном блюде с выщербленным краем. Долорес сама не понимала, почему эта картина так ее тронула. Это же глупо: как рыбы и яйца, изображенные на доске, могут казаться более настоящими, когда они совсем не настоящие? Но ведь кажутся. Долорес никогда с ним не заговаривала, хотя почему-то догадывалась: если заговорить, он в конце концов подарит ей пятнышко света, которое можно будет хранить как драгоценность в темноте.