Антония Байетт – Чудеса и фантазии (страница 59)
Хуже всего было воскресенье. По воскресеньям, после мессы, к хозяевам приходили гости – родственники, друзья, священник, а иногда и епископ со своим секретарем; они сидели и беседовали, и донья Кончита обращала к отцам свои темные глаза и длинное бледное лицо, слушая их добродушные шутки и суровые суждения о состоянии страны и всего христианского мира. Для того чтобы непрерывно подавать сласти и паштеты, сливочные десерты и желе, куропаток и тарталетки, не хватало слуг, так что Долорес иногда приходилось приносить, подавать и прислуживать, что она делала очень неуклюже. Вместо того чтобы, как положено, скромно опускать глаза, она сердито смотрела по сторонам. Она наблюдала, как донья Кончита поводит изящной шеей, подчеркнутой прекрасным ожерельем; как постукивает она своей изящной ножкой, чтобы привлечь внимание, но не отцов, чьим словам она притворно-застенчиво внимала, а молодого дона Хосе, сидящего в другом конце комнаты. Подавая горячие перцы, тушенные в масле, Долорес так стукнула блюдом об стол, что оно треснуло, и масло со специями вытекло на камчатую скатерть. Донья Анна, гувернантка доньи Кончиты, целую минуту отчитывала Долорес, угрожая, что ее уволят, вычтут деньги из жалованья – не только за неуклюжесть, но и за дерзость. Долорес удалилась в кухню – не крадучись, а широкими шагами, переставляя свои большие ноги так, как будто это были ходячие дубы, и раскричалась. Увольнять ее не придется, она уйдет сама. Ее не считают здесь за человека. Она ничем не хуже
Художник сидел в своем углу и ел приготовленных ею угрей под густым чесночным майонезом. Он заговорил с ней впервые, сказал, что за эти последние недели он премного ей обязан: она так изумительно чует кухонные травы, так умно кладет сахар и пряности, так точно находит сочетания сладкого и кислого, густого и еле наваристого. Ты настоящая художница, сказал живописец, решительно взмахнув вилкой.
Долорес сердито на него напустилась. Нечего над ней смеяться, говорила она. Это он художник, это он может показать в яйцах и рыбе свет и красоту, которых до этого никто не видел, а теперь всегда будут видеть. А она печет и готовит, и все это выходит из кухни красивым, а возвращается искромсанным и размятым – они же не замечают, что едят, они знай себе разговаривают, а едят еле-еле, растолстеть боятся, – все, кроме священников, у которых нет других радостей.
Они приказывают подать им блюдо, только чтобы погордиться и покрасоваться друг перед другом, а красота-то на столе долго не живет, не успеешь оглянуться, как уж искромсают все ножом или исковыряют изящно вилкой.
Художник склонил голову набок и, зорко прищурившись, рассматривал ее красное лицо так, как он рассматривал медные кувшины или стеклянную утварь. Он спросил, знает ли она историю, которую рассказал святой Лука, – историю о Христе в доме Марфы и Марии. Нет, ответила она. Она знает только катехизис и еще – что ждет грешников в день Страшного суда, это в церкви на стене нарисовано. Ну и еще про то, как мучеников казнили, это тоже в церкви на стене.
Это были сестры, поведал ей художник. Жили они в Вифании. Иисус иногда приходил к ним и отдыхал там. И Мария садилась у ног Его и слушала слова Его, а Марфа, как сказано у святого Луки, заботилась о большом угощении и стала жаловаться. Сказала она Господу: «или Тебе нужды нет, что сестра моя одну меня оставила служить? скажи ей, чтобы помогла мне». Иисус же сказал ей: «Марфа! Марфа! ты заботишься и суетишься о многом, а одно только нужно; Мария же избрала благую часть, которая не отнимется у нее».
Долорес подумала, сердито сдвинув брови, и сказала:
– Сразу видно, что это мужской рассказ. Кто-то всегда должен служить и заботиться об угощении… Когда уж тут слугам
Консепсьон остерегла Долорес: так недолго дойти и до богохульства. Нужно научиться принимать то звание, в какое произвел тебя Господь. И она обратилась за поддержкой к художнику: так ведь? Долорес ведь нужно научиться довольствоваться своей долей, быть смиренной? Глаза Долорес наполнились горючими слезами. Художник сказал:
– Ничего подобного. Главное не в том, чтобы принимать звание, которое предназначили нам люди, а в том, чтобы научиться жить несуетно. У Долорес свой путь к
– Вот уж не знаю, – нахмурилась Долорес.
Он склонил голову на другой бок. А у нее в уме пронеслись образы рыбьих скелетов, золотистая яично-масляная смесь в миске, узор мышц на козьей лопатке. Она сказала:
– А хоть бы и так – какая разница! Все тут же исчезает. Приготовила – и съели, или испортилось – отдали собакам или выбросили.
– Такова участь всего живого, – сказал художник. – Мы едим, и нас едят. И нам очень повезет, если мы доживем до указанных в Библии семи десятков лет, что в глазах ангела меньше, чем миг. Но то, что было однажды нами понято, на какое-то время пребудет. И в твоем ремесле, и в моем. – И добавил: – В твоем хмуром взгляде заключена большая сила. Я задумал написать Христа в доме Марфы и Марии. Можно тебя нарисовать? Я заметил, обычно тебе это не нравится.
– Я некрасивая.
– Да. Но в тебе есть сила. Не только в твоем гневе, но и в тебе самой.
Несколько недель и месяцев он время от времени приходил и рисовал их с Консепсьон, ел и хвалил приготовленный Долорес чесночный майонез или жареный красный перец с изюмом, а она думала, что он изобразит ее в героическом духе, этакой богиней, орудующей, вместо копья и меча, вертелом и разделочным ножом. Она почувствовала, что невольно пытается принять соответствующую позу, поняла, что он это заметил, и постаралась этого не повторять. Его интерес к кухонному художеству, ко всем съедобным материалам вызвал и у нее к ним новый интерес. Она превосходила себя, пробуя новые сочетания, предлагая ему новые смеси соков, взбивая новые напитки из молока, вина и пряностей. Консепсьон опасалась, что девушка влюбится в художника, но он как-то незаметно и ловко сумел этого избежать. В его прищуренных глазах, в собранном, сосредоточенном взгляде не было и намека на чувственность. Он разговаривал с девушкой как бы на равных, словно их объединяла общая тайна его ремесла, и Консепсьон видела, сама того не осознавая, что от этого Долорес обретает некое достоинство, благородство, которых никакими романтическими ухаживаниями не вызвать. Хотя он отдавал женщинам небольшие рисунки головок чеснока или длинного перца и позволял забрать их к себе, набросков их самих он не показывал. А когда наконец картина «Христос в доме Марты и Марии» была закончена, он пригласил их к себе в мастерскую. Впервые, кажется, его волновало их мнение.
Консепсьон взглянула на полотно, и у нее перехватило дыхание. Вот они обе, на переднем плане, слева. Она сама увещевает девушку, указывая пальцем на сценку в правом верхнем углу полотна: непонятно, что это, вид через окно? через дверь? изображение изображения, висящего на стене? Там Христос обращается к сидящей у его ног и внемлющей ему благочестивой женщине, а сзади бесстрастно стоит сестра (моделью ее послужила опять-таки она сама, Консепсьон, но писанная с другого ракурса). Свет выхватывает четыре места на картине: серебристых рыб, которые были живыми так недавно, что глаза их еще блестят; сияющие белизной яйца; головки чеснока, полуочищенные, с бледно-лиловой шелухой; и мрачное, мясистое, сердито нахмуренное лицо девушки с полными красными руками в рукавах из грубого, ноского коричневого гаруса. Он увековечил ее уродство, подумала Консепсьон, она никогда ему не простит. Консепсьон привыкла видеть на картинах смиренных и бесплотных Мадонн, а здесь – живая плоть, смятенная, настороженная, недовольная. Консепсьон сказала: