реклама
Бургер менюБургер меню

Антон Понизовский – Тебя все ждут (страница 45)

18

Следующей ночью мне не дали времени выспаться. Это меня возмутило: сценарий сценарием, но должны же быть человеческие условия! Что за пытка бессонницей?! Я так в очередной жалобе и написал.

Ольге с маменькой тоже спать не давали: мы все якобы переживали за старого графа, приходили в диванную, сидели-высиживали под дверью (непонятно зачем: для жалкой тысячи зрителей в интернете в три часа ночи?) – задавали «врачам» одни и те же бессмысленные вопросы, клевали носом…

Я задрёмывал, выдирался из полусна, мне приходилось напоминать себе: это неправда, за дверью не мой настоящий отец и не дедушка, а актёр Борис Васильевич Жуков, и даже его там, наверное, нет – спокойненько вышел через какой-нибудь потайной выход и спит себе дома без задних ног. И наверняка скоро выздоровеет. Он должен здесь провести ещё два месяца, следовательно, скоро ему станет лучше – то есть не ему, а его персонажу… и т. д. Но тревога не унималась – чисто физиологическая, от усталости, от недосыпа.

Наутро снова не предоставили текст. Весь день тянулась бессмысленная суета. В доме собралась куча священников. Ближе к вечеру их чернело по комнатам и коридорам не меньше десятка. Наверно, не все одинаково важные: кто-то явно моложе, может, какие-нибудь помощники, – все в одинаковых чёрных рясах, я не различал, кто из них в каком звании.

Перед вечерним включением Дуняша сняла с меня шейный платок и жилет – как в то утро, когда делали маски, – и в таком непривычном (и неприличном) виде вывезла в коридор. Мимо нас, шурша рясами, прошли два незнакомых священника. Один, рослый, с большим толстым носом, вдруг оглянулся, остановился и грубо спросил:

– Ты крещёный?

Я опешил. Во-первых, почему «ты»? Я граф, а ты кто? Во-вторых… мы в девятнадцатом веке, какие могут быть варианты?

– Разумеется…

– Как зовут?

– Алексей…

– Алекси́й, – недовольно поправил он и по-хозяйски прошёл в кабинет старого графа.

В кабинете было темно и дымно, горело много свечей. Высокое кресло было теперь передвинуто ближе к иконам. Глаза старого графа были закрыты. Перед креслом стояли маменька с Ольгой в домашних платьях и чепчиках, по стенам – слуги.

Молодые священники пели – слаженно, монотонно и непонятно, я разбирал только «аллилуйя», которое много раз повторялось. У тех священников, которые были постарше, появились на шеях длинные, почти до пола, золотые ленты, шириной примерно с кухонное полотенце. Ещё один, с лентой через плечо на манер портупеи, обошёл кабинет по периметру, дымя и звеня кадилом. Те, на кого он взмахивал, кланялись. Дым пах мылом. Дуняша придвинула меня ближе к маменьке и сунула мне в руку свечку.

Я услышал, как один священник спросил другого – как раз того с толстым носом, который ко мне обратился на «ты»:

– Их не мажем?

– Всех мажем, – ответил носатый. – Все православные.

Третий священник что-то пробулькал, четвёртый сказал густым голосом: «Ми-и-ир все-е-ем!» – поднял руку, и все поклонились. Потом опять стали читать молитвы, и в какой-то момент все начали зажигать свечи, которые держали в руках. У старого графа тоже была вставлена между пальцами свечка, её придерживал молодой слуга: было видно, что слуге неудобно стоять в полусогнутом положении.

Комната была уже капитально задымлена, мне щипало глаза. Я подумал: пригодится, если надо будет заплакать. У молодого в чёрном без ленты на шее – как я теперь уже догадывался, помощника – появилась в руках серебряная большая рюмка. Носатый священник с помощником подошли к высокому креслу, где неподвижно сидел старый граф. Носатый обмакнул кисточку в рюмку и несколько раз дотронулся этой кисточкой до лица и до рук старого графа. Все, кто был в комнате, – хор, слуги и даже маменька с Ольгой, – что-то запели жалобно в унисон. Я не понял слов, но кондуктор мне отчётливо продиктовал, чтобы я тоже мог петь:

– «Услыши ны, Боже, Услыши ны, Владыко, Услыши ны, Святы́й», –

и пояснил в паузе, что «ны» значит «нас».

После старого графа эти двое – носатый с помощником – подступили ко мне, к моему удивлению и испугу. Обмакнув кисточку и сказав:

– Исцели, Господи, раба Твоего Алексия… – носатый быстро нарисовал мне на лбу влажную петельку, потом на правой ноздре, на левой, крест-накрест на одной щеке, на другой…

Я сообразил, что это крест, а не петелька. Масло почти не пахло. Оливковое, подумал я. Или, может, какое-нибудь кукурузное…

– Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа…

– Поднимите руки, – велел кондуктор.

Я поднял руки перед собой, в правой была горящая свечка. Маменька её у меня отобрала. Носатый священник нарисовал мне крестик на правой руке, на левой… и остановился.

– Переверните, – шепнул помощник с серебряной рюмкой.

Я не сразу сообразил, что надо перевернуть руки ладонями вверх. Священник помазал мои запястья:

– Во исцеление души и тела, аминь, – и передвинулся к маменьке.

С ней и с Ольгой проделали то же самое, что со мной.

Снова что-то читали и пели, потом появился второй священник с тем же помощником, третий – и каждый раз мазали старого графа, меня, маменьку, Ольгу и нескольких слуг.

После четвёртого помазания у меня уже всё лицо было в масле, со лба масло стало просачиваться в глаза, глаза защипало ещё сильней, чем от дыма. После пятого я почувствовал, что масло вот-вот закапает с носа, затравленно оглянулся, увидел, что маменька втихаря промакивает лоб платком.

– Платок! – шепнул я Дуняше. Она выскользнула из комнаты, через минуту вернулась с платком.

По моим ощущениям, всё это продолжалось часа два, если не два с половиной, хотя потом выяснилось, меньше часа. Старому графу платок никто не давал, и под конец лицо у него сплошь блестело. А может, это уже не Борис Васильевич, а манекен в силиконовой маске? – подумал я.

Наконец, пение кончилось, все с облегчением зашевелились, закашляли, священники заговорили друг с другом, стали по очереди целоваться, прощаться и выходить из кабинета, а слуги обступили старого графа, кое-как его подняли, мешая друг другу и мелко переступая ногами в коротких штанах и чулках, перенесли в заднюю комнатку на кровать.

Повинуясь кондуктору, мы с Дуняшей подъехали к этой кровати – высокой, с занавесями и небольшим балдахином, и я опять сделал вид, что приложился к большой неподвижной руке, блестевшей от масла. Вблизи было видно, что это всё-таки настоящий Борис Васильевич и настоящая человеческая рука. За мной последовали маменька, Ольга.

В коридоре мы пожелали друг другу спокойной ночи. Дуняша отвезла меня в комнату. Я был весь в масле, скользкий и жирный, и приказал Дуняше готовить ванну.

– Не успеете, – флегматично заметил кондуктор. – У вас второе включение после программы «Время». Минут через двадцать семь – двадцать восемь.

Честно признаюсь: никакого предчувствия у меня не возникло. Только усталость и злость: какого чёрта шоураннеры не дают мне сценарий? Чего добиваются? Непроизвольных реакций? Бред…

Дуняша добыла мне полотенце, вымоченное в водке. Пахло волшебно. Эх, выжать бы его и выпить… Как в анекдоте: «кисонька, ещё капельку…» Обтёрся, швырнул промасленно-проспиртованное полотенце на пол.

– Можете помолиться пока, – напомнил кондуктор, как мне показалось, с иронией.

Ну спасибо! – злобно подумал я. Мало было сегодня этой нудоты. Но делать было нечего: махнул Дуняше, она меня подкатила к иконам, в наушнике зарядило угрюмое: «Благослови-и, влады-ыко-о… Благословен Бог наш, всегда, ныне, и присно, и во веки веко-о-ов…» Я стал понемногу задрёмывать (ночью удалось поспать от силы часа четыре, и то урывками), свечки начали растекаться, сливаться…

Внезапно дверь распахнулась, ворвалась Ольга – без стука, второй раз за эти два дня, в мою холостяцкую комнату – бросилась мне на шею:

– Алёша!..

Уткнулась в меня. Я порадовался, что успел протереть лицо водкой. Она задрожала, рыдая или изображая рыдания, сквозь ткань я почувствовал горячие выдохи у себя на груди и по-братски погладил её по гибкой спине, по плечам, позвонкам и лопаткам.

– Алёшенька! – Подняла на меня заплаканное лицо. – Его нет больше!

14

Вновь оказавшись в папенькином кабинете, я удивился, как много всего изменилось за полчаса. Дверь в заднюю комнату была открыта, кровать с балдахином подсвечена – мне показалось, даже слишком красиво, контрастно, как на старинной картине. На кровати лежало тело старого графа.

Здесь было явно прохладнее, чем во время церковного действа, будто бы кабинет пытались проветрить, но как следует не сумели или не успели. К церковному запаху воска и ладана примешивался кислый пиротехнический дым – и неожиданный запах хвои.

Под моими колёсами захрустело: пол был усыпан еловыми веточками. Или, может, сосновыми.

Рядом с кроватью стоял молодой человек в рясе – один из тех, кто недавно пел в хоре, – держал у живота книгу и бормотал очередные молитвы. Освещение было настроено так, что из темноты выступало только лицо и белый воротничок.

Мы с Ольгой пересекли кабинет – и увидели, что теперь на подушке уже не голова Бориса Васильевича, а маска. Маска действительно была сделана хорошо. Она была похожа на настоящего Жукова больше, чем обычно покойник бывает похож на того же самого человека при жизни.

Я, конечно, опять вспомнил дедушку – как он лежал на сцене МХАТа, на фоне чёрного задника, изголовье гроба было приподнято, чтобы дедушку было лучше видно из зала. Я тогда тоже подумал, что свет слишком контрастный, слишком «рисующий», бутафорский… а с другой стороны, какому свету и быть на сцене? Софиты-то те же самые… Театральными были и речи – трагичные, высокопарные. Но опять же – какими им быть, если все голоса были отлично поставленные, убедительные; все чувства – послушные повороту переключателя; слёзы – тоже надёжные, крупные, хорошо видные из последнего ряда… Насколько я знал, у дедушки не осталось (или никогда не было) близких друзей.