реклама
Бургер менюБургер меню

Антон Казанцев – Позывной Акация: записки военного хирурга (страница 10)

18

На пороге, в луче света от лампы, сидел он. Маленький комочек грязно-серого меха, промокший до нитки. Он дрожал всей своей крошечной фигуркой. Но больше всего меня поразили его глаза. Огромные, непропорционально большие для такой мордочки, мутно-голубые (позже они стали желто-зелеными). И по ним, из уголков, медленно ползли вниз блохи. Крупные, темные. Они карабкались по векам, цеплялись за ресницы, лезли прямо в слезные дорожки. Котенок даже не пытался их смахнуть. У него, казалось, не было на это сил. Он просто сидел и смотрел на меня этим несфокусированным, замутненным паразитами взглядом, и тонко подвывал.

Первая мысль была жесткой, вымуштрованной: «Нет. Ни в коем случае». Животное на передовой – это обуза. Лишний рот, когда с провиантом туго. Это слабое место. Это то, за что придется переживать. Это боль, когда оно неизбежно погибнет – от взрыва дрона, от голода, от случайной пули. Я не видел здесь ни собак, ни кошек. Война вымела все живое, что не могло принести непосредственной пользы. Я резко опустил брезент, отгородившись от этого живого укора.

Но тихий скребущий звук не прекращался. Он царапал не дверь, а что-то внутри меня. Я попытался заглушить его чтением книги, потом – мыслями о завтрашних операциях. Бесполезно. В голове стоял образ этих блох, ползущих в глаза. Это было отвратительно и невыносимо жалко. Через полчача я, ворча себе под нос что-то о «глупости» и «сентиментальности», вышел снова.

Он все сидел там, съежившись еще сильнее. Я прошел мимо, к полевой кухне. Попросил у повара банку сайры. Вернулся, положил ее на землю перед котенком. Он мгновенно насторожился, нос задрожал, но двинуться не посмел. Только взгляд стал чуть острее, пронзительнее. Я отошел в блиндаж, оставил щель в брезенте.

Минут через пять послышалось жадное чавканье. Я не выглянул. Но в душе что-то дрогнуло, сжалось в холодный, неудобный комок. Это было начало капитуляции.

На следующий день я его снова увидел. Он сидел в отдалении, под кустом и вылизывал свою шкурку. Блохи никуда не делись. Он был таким же жалким и облезлым. Я бросил ему остатки своей каши. Он съел. Но приближаться ко мне не стал. Так начался наш странный ритуал. Я выходил утром и вечером, оставлял еду у порога. Он появлялся, словно тень, только когда я отходил. Мы не смотрели друг другу в глаза. Я упорно делал вид, что это не мое животное, что я просто избавляюсь от излишков. Но однажды повар спросил: «Что, доктор, своего найденыша кормишь?» Я отмахнулся: «Да какой он мой… просто жалко». Но слово «свой» засело где-то глубоко.

Имя пришло само, нелепо и неизбежно. Однажды, выходя, я увидел, как он, испугавшись внезапного рёва грузовика, метнулся в сторону и споткнулся о камень. «Эх ты, Мурзик неуклюжий», – буркнул я. И замер. Я назвал его. Теперь он был не просто котенок. Он был Мурзик. Привязанность, от которой я бежал, настигла меня в образе тощего серого комочка с блохами.

Теперь, оставляя еду, я иногда говорил: «На, Мурзик». Он в ответ только настораживал уши. Но контакт был установлен. Однажды вечером я сидел на ящике у входа, думал о своем. Мурзик, уже смелее, копошился у моих ног, доедая кусочек сыра. Внезапно раздался далекий, но тяжелый удар – где-то била наша или вражеская артиллерия. Я даже не вздрогнул, привык. Но Мурзик взметнулся в воздух всем своим тельцем и, описав дугу, приземлился ко мне на колени. Он вжался, замер, его маленькое сердечко колотилось, как пулеметная очередь, сквозь тонкие ребра и грязную шерсть.

Я остолбенел. На меня смотрели два огромных испуганных глаза, в которых уже не было тумана, а был чистый, животный ужас. И в этом ужасе было столько доверия ко мне, как к единственному убежищу, что у меня перехватило дыхание. Я медленно, очень медленно поднял руку и коснулся пальцами его головы, между ушей. Шерсть была колючей, свалявшейся. Он не отпрянул. Наоборот, его дрожь стала чуть меньше. Я провел пальцем по его худой спинке. Под моей ладонью билась жизнь. Хрупкая, чужая, но так отчаянно ищущая защиты.

– Ничего, – прошептал я, сам не понимая, кому говорю – ему или себе. – Ничего, Мурзик. Прорвемся.

С этого момента что-то сломалось в моем железном «не привязываться». Я принес из санчасти немного антисептика и ваты. Поймал Мурзика (он почти не сопротивлялся), устроил ему «банный день». Выводил блох, по одной, кропотливо, смачивая ватку в спирте. Он терпел, лишь изредка жалобно попискивая. Когда я протер ему мордочку и глаза, он посмотрел на меня чистым, ясным взглядом. И впервые… промурлыкал. Тихий, прерывистый, ржавый звук, будто давно неиспользуемый моторчик. От этого звука у меня что-то теплое и острое кольнуло под ребрами.

Он стал встречать меня у блиндажа. Все еще не заходя внутрь, но уже не прячась. Его шерстка, после нескольких процедур и регулярного питания, начала приобретать некий лоск, стал виден красивый серо-голубой оттенок. Он оказался весьма сообразительным. Быстро понял, что за грохотом санитарных машин вечером следует мое появление. Услышав знакомый звук, он выскакивал из своего укрытия и несся ко мне, смешно размахивая хвостом.

Но главным испытанием стали морозы. Осень резко перешла в зиму. Небо затянуло свинцовыми тучами, подул колючий северный ветер, вымевающий последнее тепло из земли. Проснулся однажды утром – дыхание стелилось паром, железная печка еле справлялась. Вышел – земля хрустела, покрытая инеем.

Мурзика не было у порога. Я позвал – никто не откликнулся. Сердце упало каким-то неприличным, несоразмерным трепетом. Стало стыдно за эту панику, но она была сильнее. Я обошел блиндаж, заглянул под все кусты. И нашел его. Он лежал в небольшой ямке, которую выкопал себе под корягой, свернувшись в тугой, дрожащий комок. Шерсть была покрыта инеем. Он открыл глаза на мой голос, но даже не попытался встать. В глазах стояла апатия, предшествующая замерзанию.

В тот момент все мои принципы рассыпались в прах. Я не думал. Просто нагнулся, взял этот ледяной комочек и занес в блиндаж. Посадил у печки. Он сидел, не двигаясь, все так же дрожа. Я растопил на буржуйке немного тушенки, дал ему. Он ел медленно, без аппетита. Потом я завернул его в свой свитер и положил на топчан. Сам сел рядом. Через час он высунул голову из свитера, осмотрелся, и, недолго думая, перебрался ко мне на колени. Устроился, топчась лапками, и заснул, наконец перестав дрожать.

Вечером, когда я лег спать, он запрыгнул на топчан и устроился у меня в ногах. Я не стал его гнать. Ночью проснулся от того, что по телу разливается приятное тепло. Мурзик перебрался и улегся у меня на груди, под подбородком, свернувшись калачиком. Его ровное, глубокое мурлыканье вибрировало у меня под горлом. Это был самый мирный звук, который я слышал за все время войны. Мы согревали друг друга. Я – его своим телом, он – меня чем-то большим: ощущением живого, беззащитного, доверчивого существа, которое нуждается во мне.

С тех пор он стал полноправным жителем блиндажа №6. Мы выработали свой ритм. Утром, пока я умывался, он терся о мои ноги, требуя завтрак. Потом я уходил на смену – в операционную, в палаты. Он провожал меня до поворота тропинки и там ждал. Как я узнал позже, он часто приходил к палаткам госпиталя и сидел неподалеку, будто дежурил. Медсестры его подкармливали и ласково звали «докторский талисман».

А потом были прилеты дронов. Первый налет застал нас ночью. Пронзительные разрывы где-то совсем рядом, казалось, что земля под блиндажом вскрывается. Я инстинктивно пригнулся, готовясь броситься к выходу или искать укрытие. И в этот момент что-то маленькое и стремительное влетело мне прямо на грудь.

Это был Мурзик. В темноте его глаза горели двумя зелеными фосфорическими точками. Он вцепился когтями в мою куртку, прижался всем телом, и я почувствовал, как он глухо рычит, не от страха, а от ярости, от протеста против этого адского шума. Я автоматически обхватил его рукой, прижал к себе. И это помогло. Помогло сосредоточиться, отогнать парализующий страх. Я думал не о том, что вот-вот блиндаж накроет прямым попаданием, а о том, что нужно прикрыть это дрожащее тельце, защитить его. Он стал моим якорем в этом море хаоса и смерти. Я укрыл его свитером и прижался спиной к самой прочной стене. Мы сидели так, пока не стало тихо. Его сердцебиение постепенно замедлялось вместе с моим. Потом он высунул голову, осмотрелся и, удостоверившись, что опасность миновала, неловко сполз с меня, но лег рядом, не отходя ни на шаг.

После этого он делал так всегда. При первых же звуках тревоги он взлетал ко мне на грудь, как живой барометр опасности, и оставался там, пока угроза не минует. Я начал называть его своим «противовоздушным талисманом». Шутка, за которой скрывалась сущая правда.

Он стал не просто питомцем. Он стал самым близким мне живым организмом здесь, в этом аду. С ним можно было молчать. Он не задавал вопросов, не требовал рассказов о том, что я видел сегодня в операционной. Он просто был. Его теплое, пушистое присутствие лечило мою душу лучше любого лекарства. Я рассказывал ему о своем доме, о мирной жизни до войны, о том, как мы поедем туда вместе. «Вот увезу тебя, Мурзик, в город. У меня там квартира, с большим окном. Будешь на подоконнике лежать, на птиц смотреть. И колбасы настоящей поешь, сколько захочешь». Он внимательно слушал, щуря свои зеленые глаза, и мурлыкал в такт моим словам.