18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Антон Абрамов – Покои Феникса (страница 14)

18

— Послушание кому?

— Замыслу.

— Замысел слишком удобное слово, падре, потому что оно позволяет не называть человека, который держит карандаш.

Раймондо посмотрел на Ланцу, и между ними прошел обмен, не предназначенный для Салерно и тем более для Лючии. В этом обмене было старое соглашение, в которое теперь вошла трещина.

— Пьетро сделал предварительные медные переводы для нескольких элементов пола, — сказал князь наконец. — Его рука требовалась там, где мрамор должен был подчиниться сложной линии, а каменщики предпочитали более простое решение.

Лючия почувствовала, как давний образ отца расширяется, становясь мучительнее. Он больше не был только мастером запрещенных досок и человеком, умершим после княжеских заказов. Он участвовал в устройстве пола, который теперь раскрывал связь с машинами, а затем попытался испортить часть этого устройства так, чтобы будущий читатель не смог дойти до конца простым путем. Чем больше она узнавала, тем меньше имела права на чистую скорбь, потому что скорбь без знания утешительна, а знание превращает мертвого близкого в незакрытый вопрос.

— Почему мне сказали только о медной доске, если отец работал и над полом? — спросила она.

— Потому что вам поручили медную доску, — сказал Салерно.

— Нет, синьор доктор, меня привели сюда не для починки металла, а для того, чтобы я повторила движение отцовской руки там, где вы сами не можете решить, была ли она ошибкой или препятствием.

Князь не отрицал.

Ланца сложил руки на груди, и его лицо приобрело выражение человека, который уже мысленно составляет протокол разговора, выбирая не самые верные слова, а самые полезные.

— Ваша проницательность может послужить добру, если вы не перепутаете личное беспокойство с истиной, — сказал он. — Его сиятельство ищет порядок, доктор Салерно ищет знание, я ищу верное истолкование, и только вы пока ищете призрак отца в каждой черте.

— Если призрак отца указывает на тело Бартоломео Квальи, на пустое место у женской машины и на участок пола, который вы спешите закрыть, я предпочту призрака вашему истолкованию.

В этот момент из двери за алтарной частью появился молодой человек с узким лицом, поднятыми плечами и руками музыканта, хотя одет он был как механик. Он держал в руках латунный вал, завернутый в тряпицу, а за поясом у него висели мелкие ключи. Князь обернулся к нему.

— Николо, вы не вовремя.

— Ваше сиятельство, автомат снова сбился на третьем ударе, а мастер, который должен был сменить зубец, утверждает, что без вашего указания он не знает, оставить ли паузу перед длинным ходом или после него.

Николо Мареска, имя которого Лючия слышала от Салерно вскользь, говорил с тревожной живостью человека, для которого механизм не является вещью, а представляет собой упрямого собеседника. Он заметил Лючию, пол, разложенные оттиски и сразу понял, что вошел не в техническую паузу, а в разговор, где его вопрос оказался неожиданно важнее собственного намерения.

— Перед длинным ходом, — сказал Раймондо. — После него пауза станет украшением, а она должна быть смыслом.

Николо кивнул, но Лючия успела увидеть на его лице беспокойство, похожее на то, что возникало у нее перед испорченной линией. Для него ритм имел нравственную весомость, хотя он, возможно, еще не знал, почему.

— Подождите, — сказала она. — Этот третий удар соответствует какому участку машины?

Механик посмотрел на князя, а не на нее.

— Отвечайте, — произнес Раймондо, и в его распоряжении сквозила не власть над слугой, а нетерпение исследователя.

— Третья группа ударов назначена для перехода от грудной ветви к шейной, маэстра, если пользоваться словами доктора, хотя я не называю это грудной ветвью, потому что слышу там не часть тела, а задержку перед возвращением.

— Возвращением куда?

— К началу, которое не совпадает с первым ударом.

Лючия закрыла глаза лишь на короткое мгновение, потому что ее собственная мысль, появившаяся у женской машины и усилившаяся над полом, нашла вдруг музыкальное подтверждение. Лабиринт имел два начала, сосуды имели поврежденный переход, автомат имел удар, после которого начало меняло положение. Речь шла не об отдельной загадке, а о системе, где линия, камень, ритм и тело учились говорить на одном языке.

— Николо, — сказал Ланца с медленной осторожностью, — механические трудности не следует смешивать с богословским устройством капеллы.

— Падре, я не умею смешивать богословие, потому что меня к нему не подпускают, однако зубец либо входит в колесо, либо ломает ход, и в этом деле Господь, вероятно, предпочитает честный металл ученому слову.

Раймондо рассмеялся с такой внезапной живостью, что на мгновение стал моложе своих комнат, машин и замыслов.

— Вот почему я держу в доме ремесленников, падре: они портят величие всякой теории, требуя, чтобы она хотя бы однажды повернула колесо.

Николо поклонился и ушел с валом, но его короткое появление осталось в капелле, как новый слой разметки. Лючия подумала, что этот человек может знать ритм системы, не понимая ее цели, а значит, в нем спрятан один из ключей, которыми воспользуется тот, кто сумеет соединить пол, сосуды и музыкальный автомат.

Князь жестом пригласил Лючию следовать за ним в боковую комнату, прилегающую к капелле. Салерно хотел остаться у пола, однако Раймондо велел ему принести из кабинета красный стеклянный фильтр и несколько листов с полихромной печатью. При этих словах доктор посмотрел на Ланцу, а Ланца на князя, и Лючия поняла, что следующая часть знания принадлежит не всем присутствующим в одинаковой степени.

Боковая комната была ниже и суше главного пространства, с узким окном, выходившим во внутренний двор. На столе лежали книги, каменные образцы, маленькие свертки с пигментами, свернутые чертежи и несколько связок разноцветных нитей. Нити были не для шитья; слишком аккуратно они разделялись по цвету, толщине и длине, на некоторых имелись узелки, расположенные через неравные промежутки. Лючия сразу вспомнила отцовскую фразу о нитях, способных помнить без чернил.

Раймондо взял одну связку, поднял ее к свету и позволил нитям повиснуть между пальцами. Красная, желтая, черная, синяя, зеленоватая, светлая — каждая имела свой вес, и узелки на них не украшали, а останавливали взгляд.

— В Перу, насколько позволяют судить испанские сообщения и собственная дерзость людей, читающих чужие народы по обломкам, существовали узелковые записи, — сказал князь. — Нить несла сведения без букв; цвет, длина, положение узла, его близость к другим узлам, направление подвеса и место в связке становились тем, чем для нас служат алфавит, число, грамматика, счетная книга и память чиновника.

— Испанцы уничтожили многое из того, что не умели прочитать, а затем с удивлением объявили уничтоженное загадкой.

— Это справедливо не только для испанцев, маэстра, и не только для чужих земель.

Салерно вошел с листами и стеклом. Князь разложил перед Лючией несколько страниц. На первый взгляд это были философские рассуждения о древних способах письма, напечатанные изящно, с латинскими цитатами, примечаниями, таблицами и рисунками узлов. Однако Лючия заметила не содержание строк, а слишком сложную работу красок. Одни фрагменты были отпечатаны черным, другие киноварью, третьи синим, четвертые бледно-желтым, почти исчезавшим при общем свете. Многоцветная печать требовала не прихоти, а расчетливого повторения, потому что каждая краска должна была лечь в назначенное место без смещения, и такая работа стоила дороже обычного тщеславия автора.

— Это трактат? — спросила она.

— Это письмо против невежества, обвинений и предрассудков, хотя мои недоброжелатели предпочитают считать его способом завуалировать более опасные увлечения.

— Ваше сиятельство, недоброжелатели редко бывают правы во всем, но иногда полезны тем, что видят намерение там, где друзья любуются стилем.

Раймондо передал ей красное стекло.

— Посмотрите на страницу через него.

Лючия подняла фильтр, и черные строки остались, синие потемнели, желтые почти пропали, а киноварные элементы вдруг перестали быть украшением полей и выстроились в разветвленную схему. Она подвинула стекло, изменила угол, и текст философского письма отступил, уступая место нитям, узлам, поворотам, малым отметкам, напоминающим сосудистые развилки. Страница не содержала карту тела напрямую; она содержала правила, по которым ветвь становилась знаком, узел — действием, пауза — отрицанием, повтор — подтверждением.

Лючия положила рядом свой рисунок поврежденной ветви и увидела, что один из узлов на странице соответствует тому самому промежутку, который ее отец пытался сохранить между двумя линиями.

— Это не книга о древнем письме, — сказала она, глядя через стекло. — Это книга о том, как заставить любую разветвленную вещь стать письмом, если у нее есть цвет, порядок, узел и читатель.

— Прекрасное определение, — сказал князь. — Более честное, чем мое собственное, поскольку я вынужден был писать для людей, которые боятся мысли сильнее ереси.

— Мысль, ваше сиятельство, становится ересью не тогда, когда выходит за дозволенную черту, а когда кому-то хватает власти назвать свою черту дозволенной.

Ланца, стоявший у двери, помедлил, поскольку, вероятно, решал, считать ли эту фразу дерзостью, невежеством или полезной проверкой. Потом он подошел к столу и указал на один из цветных узлов.