Так росли мы с нею вместе,
И Амур нас в детстве раннем
Уязвил стрелой, — однако
Нас по-разному он ранил.
Золотой стрелой во мне он[179]
Верность породил и нежность,
В ней, свинцовою стрелою, —
Гордость и пренебреженье.
Все призвал я красноречье,
Весь свой разум к соучастью,
Чтоб разжалобить жестокость,
С красотой прийти к согласью.
Но едва лишь я заметил,
Что смягчился нрав змеиный,
Как, тобою полоненный,
Должен кинуть край родимый.
Горьких слез моих причину
Знаешь ты теперь, испанец;
Можно ли не плакать, ставши
Жертвой стольких испытаний?»
Был испанец тронут этой
Злой печалью, мукой смертной,
Шаг он скакуна умерил, —
Так бы мавра скорбь умерить.
«Храбрый мавр, — сказал он, — если
Одержим такой ты страстью,
Уязвлен такой любовью,
В горести самой ты счастлив.
Ты столь яростно сражался, —
Разве мог бы кто поверить,
Что в груди твоей могучей
Бьется любящее сердце?
Если пленник ты Амура,
Я тебя держать не буду:
Покушаться недостойно
На добычу на чужую.
За тебя у твоей милой
Выкупа просить не стану:
Драгоценной кошенили
И ковров узорнотканых.
Бог с тобой, живи и стражди,
Счастлив будь нелегкой долей,
А как свидишься с любимой,
Обо мне добром ты вспомни».
Тут коня остановил он,
И освобожденный пленник,
Спрыгнув, на песке простерся,
Всаднику целуя стремя.
«Тыщу лет живи, — он молвил, —
Доблестный военачальник,
Ты возьмешь великодушьем
Больше, чем мечом разящим.
Пусть Аллах всегда победу
Шлет тебе на поле брани,
Дабы ты и дальше множил
Славные свои деянья!»
Караваджо. Лютнист.
РОМАНС ОБ АНХЕЛИКЕ И МЕДОРО[180]
В бедной хижине пастушьей,
чьи война простила стены
(то ли их дубы укрыли,
то ли были столь презренны),
где пастуший мир в овчине
гонит в предрассветной рани