реклама
Бургер менюБургер меню

Анри Волохонский – Том 2. Проза (страница 63)

18

Тот, кто давно не перечитывал эту историю, вряд ли помнит имя супруга просвещенной Алибек. Это был Неербал, «Владыка Светозарный» в переводе с пунийского, или «Люцифер» по-латыни. Как и Темный, имя «Светозарный» стоит в сплетении с кругом гностических идей, указывая на свет как на сущность знания. Совершив проскинесис, Алибек получила от Темного посвящение и вошла во свет истины и любви в союзе со Светозарным.

Вообще, все имена здесь когда-то были пунийские. Рустико звали Бор или Бур, с которым в пунийском, как и в латыни, соединены идеи сельской жизни, темноты и невежества. Что же до имени Алибек, которое теперь уже невозможно изображать как соединение четвертого халифа (Али) с турецким титулом «бек», то ему следует вернуть исходный вид. Это Элубэк — «Бог мой знает». Оно плотно примыкает к Темному и к Светозарному.

К тому же кругу мысли относится описанное в новелле совпадение. Пока Элубэк совершал подвиги в пустыне — простирался, пресмыкался и клал земные поклоны, — пожар в родном доме сделал его наследником неисчислимых богатств. Вспомним, как Сатана, искушая Христа — также в пустыне, — предлагал Ему все царства земные в обмен на простой проскинесис. Отныне сторонникам взгляда на нашего автора как на забавного рассказчика, если они пожелают сохранить свои теории в неприкосновенности, остается только исключить историю Элубэка из корпуса.

Чтобы заполнить пустое место, я предложил бы им другую новеллу. Она попроще, а говорится в ней и про ад, и про любовь, и даже проскинесис подразумевается.

Жили в каталанском городе, в славной Барселоне, дон Хиндиньо и донья Веруха, он родом из Феррары, она же из Пизы или из Пистойи — не так важно.

На родине дон Хиндиньо звался, по правде говоря, Джиндини и в Каталонии слыл ломбардом, ибо занят был тем, чем знамениты ломбарды за пределами долины речки По, а именно — он ссужал деньги в рост под залог. А отец доньи Верухи был лекарь, эскулапова отрасль, от той ее ветви, которая следует учению о равновесии жидких токов и тщится искоренить любой недуг, добавляя к стихиям в теле больного побольше воды или, напротив, отводя ее избытки.

Особенно привержен был наш гидропат к промываниям. Он пользовался для этой процедуры особым сосудом вроде небольшого меха с гладким костяным наконечником и извилистой кишкой, изобретенным в Ионийской Клисме и названным по имени местности, где был придуман, Клисмийской Клепсидрой или, попросту, клизмой. Клисма же эта расположена на взморье Азиатского материка прямо напротив острова Кос, родины великого Гиппократа.

Так вот, все болезни отец доньи Верухи лечил при помощи своего водяного насоса.

— Клизма, дочь моя — если бы не она, что стало бы с нами? — говаривал врачеватель, к услугам которого вынужден был частенько прибегать дон Хиндиньо, страдавший болезнью скупердяев — возвратным запором.

Ибо, по свидетельству авторитетов, все наши недомоганья коренятся в порочном составе души. Потому-то расточители мучаются недержанием мочи, а скряги — недугом дона Хиндиньо. Ведь подобные души руководят телом во имя всяческого удержания своего добра, отсюда и случай.

По прошествии нескольких лет самого лекаря схватило трясение рук, как это бывает со старыми шарлатанами, и удерживать пальцами свой гидравлический инструмент он уже был более не в состоянии. А тут как раз зовут его к дону Хиндиньо.

— Бери, дочка, Клисмийский Фонтан и пошли. Дело не девичье, да иначе не вывернемся.

И вот, преодолевая по первости стыд, оказала она дону Хиндиньо отцовскую любезность, и было так не раз и не два. Со временем донья Веруха не только утратила свойственную ее нежному возрасту и слабому полу застенчивость, но даже привязалась к скопидому всем сердцем, с нетерпением ждала следующего раза и бегала туда, подчас вовсе без надобности. В конце концов она в него влюбилась, размечталась, как выйдет за богатого замуж и заживет с ним по-своему. Но не тут-то было.

У доньи Верухи умирает ее отец, дон Веруха.

Отходив положенный траур, является осиротевшая дочь врача к дверям возлюбленного со своим сифоном, а оттуда выходит молодой красавец медик-марран дон Фернандо Изабель де Крузадо-и-Тринидад, имея в руках точно такой же меандр. Та преисполняется ревностью, неистовым бешенством оскорбленного влечения, рухнувших мечтаний и планов. Она бежит в Святой Трибунал и доносит, что дон Хиндиньо еретик, якшается с марранами, берет лихву, алхимик, содомит, некромант, фальшивомонетчик, растлевает младенцев, живет со старой монахиней и не принадлежит к истинной вере.

Трибунал берется за дона Хиндиньо.

— Веришь ли ты, Хиндиньо, что только покаяние может спасти твою погрязшую душу из сетей золотого тельца?

— Всем сердцем стараюсь…

— И не лицемеришь?

— Как могу, пытаюсь…

— Хорошо сказано! А готов ли ты покаяться?

— Каюсь… — с готовностью отвечает дон Хиндиньо.

— А понимаешь ли ты, что слова твоего покаянья должны быть также зримы, весомы и ощутимы?

Любой поймет…

Короче говоря, не ушел он из Трибунала, пока не раскаялся во всех своих прегрешениях вплоть до последней неправедно нажитой монеты. А как денег другой породы у него и не водилось, то выкарабкался он из допросных комнат словно из материнского лона — такой же богатый. По этой причине душа его, отторгнутая от источника подвижной силы и возмущенная лишением того питательного блеска, который исходит из сердца благородных металлов, как бы сжалась и наотрез отказалась сообщаться с кишечным трактом. Тут его совсем затормозило, и злосчастный Хиндиньо в быстрых муках скончался.

Является душа дона Хиндиньо в ад, перед грозные очи судьи Миноса с полным и хорошо обоснованным неудовольствием.

— Да ты же лихоимец! — грозит ему Минос. — Сядешь до скончания времен в собственном золоте по глотку.

— У меня этого добра и так по глотку, — по справедливости возражает дон Хиндиньо, — меж тем как я живьем вернул им все, что имел нажитого.

— А ведь верно. Ну, подожди.

Ждать дону Хиндиньо пришлось лет тридцать, пока не умерла естественной смертью донья Веруха, и душа ее, конечно, направилась прямо в преисподнюю. Едва завидев робко приближающуюся донью Веруху, Минос накидывается на нее с бранью.

— Доносчица, оговорщица, душегубица, человеконенавистница, лжица, поклепщица, разведчица, наветчица, наводчица, грязная стукачиха!

Она рыдает и объясняется:

— Я же так его любила!

— Любила?! — ревет Минос, и глаза у него на лоб лезут. — Ах ты Иуда Искариотская! Идешь по особому параграфу: «с любимым навеки вместе».

Потрясенная донья Веруха падает замертво, а очнувшись обнаруживает себя клизмой в заднице дона Хиндиньо, отчего ему-то вышло, наконец, обещанное облегчение, чего о ней не скажешь.

С тем вышел и урок любому, кто думает исправить нравы путем доносов, а не посредством кротких увещеваний.

От этого примера возникла на земле поговорка:

Кого любовь соединила, Того не разлучит и ад.

А Минос, чуть услышит, ухмыляется:

— Что верно, то верно. Тут у меня обручальные кольца своего закала. Разводов не признаем.

Если же кто хочет знать, чем заняты в аду молодцы из Святого Трибунала, пусть возьмет в соображение, что у гидропатов и в преисподней вода — обычное средство, а наши ребята растворяются в ней почище каустической соды. То же и на таможнях.

ИНЫЕ ВОЗМОЖНОСТИ

Последующие рассуждения и поступки Феофана были столь тесно связаны с фактами чистой теории, что мы не можем избежать их углубленного и поневоле сухого изложения.

Из опытов нашего физика на примере поэмы «Большой Толчок» и нежного стихотворения об операторе Гамильтона видно было, что Феофана существование науки в своей области, а искусства — тоже в своей, особой, не удовлетворяло. Авель успел ему разъяснить, что лобовые приемы — например, выражение чувств оператору Гамильтона — имеют не более связи с искомым синтезом, чем сам этот оператор с кинофильмом «Леди Гамильтон», и что точное знание, каких умилений ты ни выписывай по поводу его глубины и тонкого смысла, остается одноглазым, как адмирал Нельсон.

— Поэтический образ имеет звук, вкус, цвет и запах, — излагал Авель азбуку стихосложения. — Ваши же тензоры суть только умственные подтяжки.

— Неверно, что подтяжки, — возразил Феофан. — Электроны можно видеть простым глазом. Они блестят.

Так прозвучало это очевидное новшество. Феофан принялся его обосновывать.

— Пусть в солях или во многих камнях электроны привержены особым положениям, но в металлах они на свободе, образуя особый электронный воздух, который мы видим как металлический блеск. Его природа та же, что и у блеска пламени, когда электроны срываются от высокого жара и формируют тот же самый блестящий воздух, который мы наблюдаем у металлов на холоду. Металлы нужно считать застывшим огнем. Поэтому они пригодны для изготовления зеркал, позволяющих видеть точный образ того, что помещено перед ними. Скажем, собственное лицо.

Отсюда вело непосредственно в Луизины апартаменты, где зеркала висели в самых неподходящих местах. Вдохновленный тем, как ему удалось увязать это дело с электронами, Феофан ринулся в Заячий Домик.

На углу он догнал крепкую фигуру космонавта Сытина, которая двигалась в том же направлении, но с иными целями: Сытин употреблял зеркала ради первичного созерцания.

— И вы понимаете, космонавт, — говорил ему Феофан, — если в строгих кристаллах, жидкостях, стеклах точное расположение электронов и ничтожный размер ядер дают свету место для глубокого проникновения в вещество, то в металлах и жарких токах электроны размазаны (Феофан именно так и говорил — «размазаны») повсеместно, оставляя свету лишь малую возможность проникнуть в толщу, а прочее отбрасывается назад, к источнику.