Анри Волохонский – Том 2. Проза (страница 36)
Верхнее небо огненное, нижнее небо железное. Возможно, соки земли тоже небесного происхождения: земля стоит у неба в тесном повиновении, ее жилы и нервы оплетены драконом воздуха, ее огонь почти невидим. Воздух влечет к себе зеленую мысль земли, свет — ее красную кровь, но рабство земли невыносимо.
Только рыжий дракон способен освободить родственную сущность, другие драконы ему враждебны.
Зеленый дракон говорит:
— О, если бы я был белым.
Верхние крылья у него голубые, а нижние — желтые. Это желтобрюхий дракон, Зеленый Ветер. От желтого до голубого ему принадлежит шестая доля, поэтому он никогда не бывает холодным и теплым. Его сковывает тьма, хотя прямого доступа к нему она не имеет. Он и стал бы белым, если бы тьма раздвинулась, но тогда ему пришлось бы иметь перья среди мерзлых и пылких. Быть белым — пустая мечта: границы видимого могли бы настолько разойтись, что мы увидели бы течение, но утратили бы способность различать отдельные жесты. Я думаю, зеленому дракону предпочтительно оставаться зеленым. Так он запечатлевается в зеленой листве, и, — говорил мне брат Ю, — это он завывает в тростях и в бамбуке. Будь оно так, я понял бы суть отверстий и значение тьмы, которая в них.
Желтоватая древесина тянется в воздух вслед за листвой. Но как можно так заблуждаться? Не будь небесный огонь рыжим и красным, у ветра не нашлось бы в дереве должной опоры, он потерял бы свои основания, а без светлого змея мысль дерева оставалась бы бесплодной мечтой. Если рыжий дракон прячется в зеленом одеянии, это всего лишь разумно.
Иногда говорят: вода и зеленый воздух уходят из дерева, оно чернеет. Но смысл тут другой: это рыжий дракон оделся в уголь, не более. Он не исчез, он только отступил во тьму. И если Дуй-дракон, Зеленый Ветер повелит Рыжему раскалить чешую, свой серый синий металл, родится его железо — серый феникс красной земли. Это ее кровь блестит в синих перьях.
Те, кто думают, что труп света черен, касаются неглубокой поверхности… Я знаю, что трупов не существует.
СОФИЯ
А отец Ланы ведь был профессор по профессии. Преподавая, проповедовал он философию, от которой он, философствуя, профессорствовал, и его коллекция книг была собранием черепов. В них жили мертвые мысли, но это не говорит, что те, кто эти мысли измыслил, вечно были мертвецы. Мысли умирали от двоящихся взглядов, когда их повторяли вслух. И их бледный владетель все шуршал черепами в картоне, тянул их за нижние челюсти, заставляя распахивать рты, и тогда вылетали мертвые летучие мыши — мыслей мертвые души. Остов был сказочно богат этой черной монетой, и не успела его дочь появиться на свет, как уже один Продвинутый Студент добыл из архива и пустил по рукам письмо Фихте к возлюбленной им Софье. В письме стояло:
«Ты моя Софья, София ты моя премудрая! Люблю я Софью, тебя, Премудрую. Любя Премудрость, Софию люблю, и любомудрствуя, тобою только, Софья, философствую, я — философ софиоуфиленный!»
Так вот, этот Продвинутый Студент подразумевал не Фихтину сосновую невесту, полено, а Софью Павловну Остову, откуда и пошла сплетня про Лану-закладку. Вся кафедра хохотала: Девочка-инкунабула!
В свете подобного слуха уместен нижеследующий манерный диалог.
— Поведай нам повесть о никогда не бывших.
— Я расскажу вам о Великой Любви Ланы и Тарбагана.
— Что ж, скажи нам об этом.
— Как могу я повествовать о том, чего не было?
— А когда это было?
— Начало было положено, когда перестали появляться новые души.
— Из чего ты это заключаешь?
— Я иду от изобилия тонких образов.
— Неужто такое может стать известным?
— Неизвестно, однако я вижу.
— Так расскажи нам о неизвестном, небывшем.
— Я уже рассказал.
ПОЧЕМУ СУЖДЕНО
Основательнейший из наших историков пытается объяснить непомерное распространение отечественной державы по плоскости при помощи нижеследующего рассуждения.
Длинные пути сообщения, долгота дальних дорог и отдаленность многих мест — говорит наш историк — вели к тому, что веления власти высшей приводились в действие не вовремя. Высочайшая ведь власть, озабоченная лишь совершенным устроением вещей, изобретала для этой цели всевозможные полезные уставы. Но по мере того, как ее благодетельные уложенья продвигались туда, где их надлежало бы целесообразно прилагать, они не успевали обнаружить там ничего того, ради чего были намечаемы: население, устрашенное неуставными привычками ближайших начальствующих, в омерзении и ужасе с обозначенных мест разбегалось. Новые же уставы заставали в точке употребления одно лишь здешнее правительство, и верховные порывы становились без плода. Однако и местная власть сама собой под лежачий камень водою не текла, но изливалась туда же, куда исчезал простейший народ, — и вот так-то и росла, росла наша держава, а вечно возобновляющиеся волны справедливых законоуложений всё устремлялись, катились вдаль, почти не задевая редеющего в полупустынях начальства, но пропуская себя как бы сквозь него.
Конец этому буколическому течению истории положил телеграф. До той поры извещения о местных безобразиях, которые, собственно, и приводили в действие описанный центробежный механизм, шли по назначению через прямое посредство человеческого лица. Донос нужно было «донести». Отсюда то героическое, что в нем сохранилось даже доныне. Шутка ли — всплески народного разбега успели перехлестнуть пролив Беринга, Амур и Аму-Дарью, уйти в Персию и за Кавказ, смешаться с вепсами и айнами, со жмудью и с чудью, с ойротами, бурятами, кетами, якутами, алеутами и застынуть на оледенелых валунах меж луораветланов и нганасан. Какой верой в силу истины нужно обладать, чтобы проделывать столь длинные пути одной только правды ради!
И вот, новый вид связи все свел на нет. И тонкий идеализм высших начал, и патриархальную простоту местных положений, и самоотверженную отвагу искателей истины. Их героизм потерял всякую цену, когда преследующая администрация однажды приволокла к последним естественным рубежам столбы с проволоками и остановилась рядом. Теперь правительство получило способ все узнавать мгновенно, а смысл жизни из опосредствованного доносительства перешел в область прямого стука.
Ключ, выколачивающий длинные и краткие знаки мерзкой азбуки Морзе, телеграфическое, в полном смысле слова «дальнопишущее» орудие труда — этот самый ключ стал подлинным приводным ремнем к мотору истории.
Как это часто бывает, изобретенный орган поначалу служил отжившим целям: стучали на местную власть. Но уже очень скоро всем стало видно, какая сила в нем таится. И только на самом верху пирамиды не сообразили, чего наделали, а когда очнулись, было поздно: по всей стране шел оглушительный стук. Со всех сторон приходили прерывистые заикающиеся извещения о неустройстве, нестроении и о всякой неправде. Попробовали издать два-три теперь уже сверхразумных эдикта, но куда там, от этого только громче затарахтело. Судороги отчаянья охватили правительство. Держава сама собой перешла в руки телеграфистам.
Вот поэтому, хоть Лане и суждено было увидеть свет в столице, а Тарбагану в дальней глуши, сердца их могли биться совсем рядом. Случилось же это через шесть-семь десятилетий после того, как всем овладели секретари, незадолго до будущего переворота. А покуда, словно опутанная известиями, сообщениями, разоблаченьями, донесеньями, доведеньями до сведенья, рапортами с мест и отчетами об имевшем место, валялась младенец Лана в детской кроватке из бука и била себя по голове погремушкой.
Это Архит Тарентский ее изобрел.
Архит, пифагореец и математик, был в Таренте выбран в тираны.
Мрачный, значит, вид имеет. Тарентинцы его спрашивают.
Изумленные его молчанием, тарентинцы вновь пристают к нему с теми же пустыми вопросами. И что же они слышат?!
У тарентинцев глаза на лоб полезли, челюсть отвисла, а тиран не унимается:
И он показал тарентинцам погремушку.
Гражданам, когда они увидели у правящего философа такую глупость, стало нехорошо. Но куда им было деваться? На всех узловых точках уже стояли Архитовы люди с готовыми погремушками, которые с тех пор широко распространились.
Вот из них-то одна и висела у Ланы: отец полагал, что так отгоняют злых духов. Кроме того, в кровати рядом лежал медведь.
ДВА СЛОВА О СЕСТРАХ
Я как будто уже говорил, что из всех теорий души мне по душе более всего та, которая утверждает, что душа — это хромосома, окрашенное тело. Сейчас я напоминаю о ней в связи с медведем. Зачем, собственно, валялось в постели рядом с девушкой-младенцем существо, хромосомы которого нам чужды?
Мой друг Авель полагает, что тут дело в педагогике: ребенку показывают медведя, козу, красный гремучий шарик. Последний предмет — философский, тарентинский — заставляет малое дитя призадуматься:
— А что это там стучит?
— Девицы, что за стук я слышу?
Другие звери приучают к логическим рассуждениям в духе классификаций из букваря: «Это коза. А это — медведь. Что это — коза или медведь? Это и медведь, и коза. Нельзя быть козой и медведем».