реклама
Бургер менюБургер меню

АНОНИМYС – Каирский дебют. Записки из синей тетради (страница 32)

18

– Зачем же, в таком случае, писали вы предсмертное письмо? – парировал Урбанский.

Несколько секунд Редль смотрел на него с ужасом, потом глаза его потухли. Он опустил голову. Лицо его сделалось серым, это было уже лицо не живого человека, но мертвеца…

Петербургский дом Нестора Васильевича Загорского гудел, как улей. Прислуга беспорядочно носилась туда и сюда, один только старый дворецкий Артур Иванович Киршнер сохранял полное спокойствие.

Действительный статский советник вместе со своим верным Ганцзалином вернулся домой в семь утра, но, разумеется, не это было причиной всеобщего волнения – бывало, что они возвращались и раньше. Штука была в том, что вернулись они после многомесячного отсутствия, и теперь следовало ждать перемены ленивого распорядка, который установился в доме за последнее время.

И лишь Киршнер не бегал и не волновался. Он отлично понимал, что возвращение хозяина означает возврат к прежнему течению жизни, которое сам Артур Иванович считал единственно правильным.

И в самом деле, погудев и побегав, всё очень быстро успокоилось как бы само собой. Приняв ванну, действительный статский советник уселся завтракать в компании помощника.

По давней привычке во время завтрака он просматривал газеты. Это его обыкновение традиционно вызывало нарекания со стороны Ганцзалина, который считал, что чтение газет во время еды ведет к несварению, а в отдаленной перспективе – к катару желудка.

Нестор Васильевич в таких случаях иногда говорил, что отдаленная перспектива слишком далека, чтобы ей руководствоваться, иногда предпочитал промолчать, а иногда даже соглашался с помощником, однако привычек своих не менял. Вот и сейчас, отпивая из чашки горячий кофе, он быстро пробегал глазами газетные полосы, но вдруг замер и слегка нахмурился. Ганцзалин, отлично знавший хозяина, сделал стойку. Судя по всему, новости были неординарные. Он понял, что даже спрашивать Загорского ни о чем не нужно, тот через минуту расскажет все сам.

Так оно и вышло. Нестор Васильевич не стал пересказывать газетную заметку, а просто зачитал ее.

– «Наши иностранные корреспонденты сообщают, что в газете „Берлинер Цайтунг ам Миттаг“ 27 мая 1913 года вышла статья под названием „Начальник штаба – шпион?“» – начал он, но тут Ганцзалин его перебил.

– Я догадываюсь, о ком это…

– Не сомневаюсь в твоей сообразительности, – сухо отвечал действительный статский советник, – однако дослушай сначала.

Помощник кивнул и сделал чрезвычайно внимательное выражение лица. Загорский продолжил чтение.

– «О самоубийстве начальника штаба полковника Редля, покончившего с собою в одном венском отеле, здесь циркулируют весьма странные слухи…»

– Какого штаба? – удивился Ганцзалин. – Он же контрразведчик, о каком штабе речь?

– О штабе восьмого Пражского армейского корпуса, которого он являлся начальником – холодно отвечал Загорский. – Ты и дальше намерен меня перебивать на полуслове или все-таки дослушаешь до конца?

– Дослушаю, – не моргнув глазом, – отвечал китаец.

Действительный статский советник опустил глаза в газету и продолжил чтение:

– «О самоубийстве начальника штаба полковника Редля, покончившего с собою в одном венском отеле, здесь циркулируют весьма странные слухи. Эти слухи ставят самоубийство в непосредственную связь с недавно раскрытым делом шпионажа. Полковник Редль родом из весьма малосостоятельной семьи, но жил чрезвычайно широко. Застрелился он, как утверждают, вечером накануне того дня, когда должен был явиться в военное министерство, куда его вызывали. Он был заподозрен военным министром в участи в шпионаже и был в связи с преступными организациями, которые могли его толкнуть на предательство…»

Загорский умолк и молчал, как показалось помощнику, нестерпимо долго. Потом он встал из-за стола, подошел к окну, и настежь распахнул фрамугу. В столовую ворвался свежий, по-летнему теплый ветер, птичье щебетанье, городской шум…

– Самоубийство, значит, – действительный статский советник произнес эту фразу негромко, словно говорил самому себе.

Ганцзалин встал из-за стола, тоже подошел к окну. Некоторое время оба стояли, бездумно глядя на улицу, где сновала праздная публика, и барышни в шляпках с разноцветными зонтами радовали взгляд, словно райские птицы, невесть откуда взявшиеся в обычном березовом лесу.

– Он больше ничего этого не увидит, – наконец сказал действительный статский советник, – никогда.

Снова помолчали. Спустя минуту Ганцзалин все-таки решился раскрыть рот.

– Вам жаль его? – спросил он.

Действительный статский советник чуть помедлил.

– Полковник Редль был человек самовлюбленный, циничный и жадный, – сказал он. – Однако при этом он был человек умный и очень одаренный. И, главное, он был человек… Конечно, мне жаль его. Но к вполне естественному чувству жалости примешивается и горечь, и чувство вины, потому что мы с тобой имеем к этой смерти самое прямое отношение. Если бы мы его тогда не завербовали, возможно, он был бы жив до сих пор.

Ганцзалин на это отвечал, что у всех своя судьба, и что если бы не они завербовали Редля, его бы наверняка завербовал кто-то другой – может даже, это были бы противники России.

– Был бы предатель, а вербовщик найдется, – заключил он свою речь.

Загорский только головой покачал:

– Ты безжалостен, Ганцзалин.

Помощник кивнул: да, он безжалостен. Ему не жаль предателя, не жаль плохого и развращенного человека. И ведь его даже не убили, он сам покончил жизнь самоубийством.

– А можешь ли ты представить, какова была степень его отчаяния и одиночества, раз публичному суду он предпочел самоубийство? – спросил действительный статский советник. – Сейчас нет войны, и самое большее, чем он рисковал, это тюремный срок. Но он предпочел исчезнуть с лица земли, уйти навсегда.

Однако Ганцзалин был неумолим. Загорский вздохнул.

– Я не люблю читать проповедей, – сказал он, – но в этот раз придется.

Он закрыл фрамугу, отошел от окна и, не глядя на китайца, уселся за стол. Отпил кофе, поморщился, отставил кружку: кофе показался ему нестерпимо горьким.

– Итак, – сказал он, – закон доброты и сострадания, который проповедует в том числе и христианство, к сожалению, находит себе место далеко не в каждом сердце. Многие люди искренне не ощущают ни любви, ни сочувствия к ближнему своему – и это до некоторой степени естественно: в человеке еще слишком много от животного, от которого, вероятно, он когда-то произошел. Доктор Фрейд и вовсе полагает, что основными инстинктами человека являются стремление к продолжению рода, к убийству себе подобных и самоубийству. Предположим даже, что так оно и есть на самом деле. Предположим, что в сердце своем один человек не испытывает к другому ни любви, ни сострадания. Однако он по какой-то причине почитает за лучшее этого не говорить. Люди обычно не смеются на могиле погибшего и не радуются вслух чужой смерти. Почему? Потому что если они начнут себя так вести, человечество окажется разобщено. Никто никого не любит, никому не сочувствует и не имеет ни перед кем никаких обязательств. Представь на минутку, Ганцзалин, как бы выглядел такой мир, и как бы долго он продержался? Уверяю тебя, очень быстро человечество рухнуло бы в самоубийственный хаос. Поэтому, когда человеку изменяет сердце, которое по замыслу творца обязано любить, но почему-то любить не может, ему на помощь приходит ум…

Он прервался и посмотрел прямо в лицо Ганцзалину. Тот сидел нахмурясь, но не перебивал.

– Не что иное, как ум, говорит человеку с каменным сердцем: ты не можешь любить и сочувствовать – что ж, видно, таким создала тебя природа. Но ты, во всяком случае, не показывай этого другим, чтобы не оскорбить никого, и чтобы не настроить против себя других людей. На то и дан ум человеку, чтобы он не совершал слишком уж тяжелых ошибок. На то и существует ритуал-ли, или, по-нашему, правила приличия, чтобы люди рядом друг с другом жили, как люди, а не как дикие звери! Осталась только самая малость: понять это и по мере сил этому следовать.

Нестор Васильевич умолк, поднялся со стула и покинул столовую. Ганцзалин молча смотрел ему вслед.

Смертельные гастроли

По залитой теплым летним солнцем главной улице города Босолей, известного также, как Монте-Карло-Супериор, неторопливо шла компания из четырех мужчин. Возглавлял процессию моложавый пухлощекий человек с небольшими усиками и зачесанными наверх волосами. Рядом с ним следовал высокий худощавый господин лет, вероятно, сорока пяти или что-то вроде того – с седыми волосами, но с совершенно черными бровями; его, в свою очередь, подпирал сзади разбойного вида азиат. В кильватере всей компании двигался светловолосый голубоглазый молодой человек лет тридцати. Видно было, что молодой человек – жуир и бонвиван, однако в глазах его сейчас стояла неподдельная грусть. Причина этой грусти немедленно выяснилась из разговора пухлощекого и седовласого.

– Какая жалость, – восклицал пухлощекий, – что ты, Загорский, покидаешь нас в самый разгар сезона! А еще жальче, что с тобой уезжает прекраснейший Платон Николаевич, с которым ты только что меня познакомил, и уже увозишь назад, в Петербург, к холодным водам Невы! – Тут он одарил голубоглазого очаровательной улыбкой и снова отнесся к седовласому. – Ей же Богу, ты странный человек: уезжать по собственной воле из такого рая!