Аннабель Эббс – На кухне мисс Элизы (страница 49)
— Но почему он похоронил ее так далеко от дома?
Я впиваюсь ногтями в ладони, чтобы сдержать слезы.
— Мы не можем хоронить останки сумасшедших на своем церковном кладбище, Энн Кирби. Туда выходят окна нашей спальни, и мы надеемся иметь детей, коли будет на то Господня воля.
Она втыкает иглу в вышивку, избегая моего взгляда.
— Кроме того, я люблю открывать окна, чтобы проветрить комнаты.
Я таращусь на ее бледное, непроницаемое лицо. Она хочет сказать, что мамино безумие может подняться из гроба, пройти сквозь слой земли и заразить ее через открытое окно?
— Мы не можем рисковать.
Она наконец поднимает голову и смотрит мне прямо в глаза.
— На самом деле, Энн Кирби, она давным-давно тебе не мать. Тебя, как и ее, спасал от недостойной и нищенской жизни мой муж. Оплакивать ее следовало тогда, когда она начала сходить с ума. После этого она перестала быть матерью и превратилась в обычную сумасшедшую.
Я смотрю в сторону, на фарфоровые фигурки на каминной полке, на маленькие вышивки и акварели в рамочках, развешанные по стене, на желтые розы, вьющиеся по ковру. Я пытаюсь вспомнить маму до болезни, однако ничего не получается, пока мой затуманенный взгляд не упирается в Библию на маленьком столике у окна. И в это мгновение она приходит. Мне десять лет, мы сидим рядышком, листая книгу. В воздухе стоит густой медово-яблочный аромат. Жужжание осы сливается с мамиными словами. Она говорит тихим, спокойным голосом, гладя меня по щеке. Говорит, что книги надо беречь, что они всегда будут моими друзьями.
Я хватаюсь за эту картину, но она исчезает. Позже папа выбросил все книги в печку, разрывая страницы и крича, что нам надо согреться, иначе мы все умрем. Мама к тому времени уже заболела, и все равно рыдала. Отец привязал ее к окну, чтобы она не бросилась в огонь.
— Она моя мать, и я хочу похоронить ее в Тонбридже, — говорю я, удивляясь собственной смелости.
Миссис Торп наклоняется, достает из-под кресла мягкий пуфик и кладет на него ноги, будто целый день неустанно трудилась, после чего возобновляет шитье.
— Как это началось, Энн Кирби? — очень медленно спрашивает она, прищурив глаза. — Каковы были первые признаки ее умственного угасания?
Я молчу, не зная, что сказать. Миссис Торп звонит в медный колокольчик и велит горничной принести чай и два кусочка простого фунтового кекса. При этом она выставляет мизинец, чтобы служанка поняла, какими тонкими должны быть кусочки.
— Вспоминай, Энн, — мягко, чуть ли не улыбаясь, произносит она. — Что вы заметили с самого начала?
Мне не хочется рассказывать миссис Торп о маме, но меня мучают голод и жажда, а еще я надеюсь, что если буду вежливой, то, быть может, маму перезахоронят в Тонбридже, и мы с папой сможем каждую неделю приносить на ее могилу полевые цветы.
Я отвечаю неуверенно, ведь прошло столько лет, и я была совсем ребенком.
— Она не могла вспомнить, какие семена посеяла, — говорю я, умалчивая о том, что мама засеяла весь огород настурцией, и в тот год мы остались без картошки и лука, так что приходилось есть семена настурции, обжигающие горло.
Наверное, именно тогда она перестала быть моей матерью, и мы поменялись ролями. Хотя слова миссис Торп оставляют неприятный привкус во рту, в них есть доля правды. Мама уже не была той мамой, которую я знала. И все-таки она оставалась моей мамой… моей любимой мамочкой.
— Она стала забывчивой? — улыбается мне миссис Торп странной, приклеенной улыбкой. — А потом?
— Ну, путала и забывала слова, — отвечаю я, умалчивая о том, что однажды, не в силах найти нужные слова, мама взяла с очага железный чайник и швырнула его в папу. А после часами лежала на тюфяке. Молча. Ничего не делая.
— А когда она начала… бродить по окрестностям и снимать с себя одежду? — смущенно кашлянув, любопытствует миссис Торп и вновь утыкается в вышивку.
— Это уже в конце.
У меня вдруг пропадает всякое желание рассказывать дальше. Даже думать не хочется о том, что вытворяла мама последний год. Падала, как пьяная, кричала, выла, часами лежала, будто мертвая, мочилась на пол, бегала полуголая по берегу речки. Мне вовсе не хочется вспоминать ее такой.
— Она разучилась думать, — коротко отвечаю я.
Лицо миссис Торп вновь принимает суровое выражение.
— А ты и твой брат? Вы тоже становитесь забывчивыми?
— Мне пора в Бордайк-хаус.
Я резко встаю, внезапно потеряв интерес к хорошим манерам, обещанному кексу и мистеру Торпу. Во мне вспыхивает бешеная ненависть к миссис Торп с ее гадкими вопросами, мне хочется оказаться на кухне мисс Элизы и читать ее отчаянные, печальные стихи. В памяти всплывает строка, и я хватаюсь за нее, как за спасательный круг. «Когда я этот мир покину, склонись тихонько над моей могилой…»
«Я найду способ похоронить маму в Тонбридже, — думаю я, — даже если придется выкопать ее самой, голыми руками».
Глава 53
Элиза
Картофельный хлеб
Заснуть не получается — слишком взволновало меня предложение Мэри и Энтони. Беспокойно проворочавшись около часа, я встаю и одеваюсь. В гостиной стоит ледяной холод — огонь в камине почти погас. Я неуверенно направляюсь в сторону кухни. Прохожу мимо буфетной, где спит на полу горничная, мимо прачечной, откуда тоже раздается громкий храп. На кухне печь еще дышит теплом, медные кастрюли мерцают в лунном свете, щелкает челюстями ловушка для насекомых, когда в нее попадают жуки. Я закрываю за собой дверь, и меня охватывает безмятежное спокойствие. Появляется необъяснимое желание что-то делать: писать, резать, месить. Что угодно, только бы занять руки. Я зажигаю свечу и осматриваюсь в поисках пера, чернильницы, бумаги. Ничего нет. Пока не найдется какое-то занятие, я не смогу думать, не смогу привести в порядок свои мысли.
Я не ожидала, что мне вернут Сюзанну. Даже надеяться не смела. Я годами размышляла о том, какой могла быть моя жизнь с дочерью. А теперь, когда это может сбыться, меня одолевают сомнения — и в себе, и в ней. Как ни тяжело это признавать, я не обладаю жизнерадостным, оптимистичным темпераментом Мэри. Я с тревогой задумываюсь: может быть, со мной что-то не так? Даже целуя Сюзанну, я чувствовала всего лишь удовлетворение. Я не испытывала настоящей, глубокой материнской любви к девочке, какую, должно быть, чувствует Мэри. Правда, моя рука бессознательно потянулась проверить, нет ли в кровати Сюзанны клопов. Но возможно, это опасение за собственное благополучие? Больше всего меня беспокоит сцена в гостиной, когда я почувствовала простое любопытство, а не любовь, которая должна была охватить меня при встрече с дочерью. Может, со мной что-то не так?
Оглядевшись по сторонам, я замечаю жестяную банку с мукой и корзину с картофелем. Беру с полки нож и начинаю чистить картофель. В миску падают длинные спирали кожуры. С каждой очищенной картофелиной у меня рождается новый вопрос. Будет ли моя дочь счастливее, живя со мной или оставшись в большой семье, с братьями и сестрами, с отцом? Смогу ли я стать хорошей матерью? Принадлежит ли Сюзанна мне, потому что я ее родила, или вырастившей ее Мэри? Кто настоящая мать? Заканчивая чистить картофель, я понимаю, что испытываю непреодолимое желание забрать Сюзанну. Она принадлежит мне по праву. Я вспоминаю, как она родилась. Я держу кроху на руках: головка в крови, личико сморщено, как грецкий орех. Надо мной склоняется мадам ле Дюк в длинном белом переднике, дает мне бренди из фарфоровой поилки. Сюзанна берет грудь. Я вновь чувствую боль, облегчение, изнеможение. Пьер ни разу не навестил меня, не увидел свою дочь.
Однажды, перед возвращением в Англию, я получила от него письмо. Оно не сохранилось, хотя слова навсегда отпечатались в памяти, равно как и сам момент, когда его принесли. Я помню все до последней мелочи: воздух напоен сладким ароматом сирени, на пол падают золотистые лучи скупого нормандского солнца, поскрипывает кресло-качалка с полотняной обивкой. Отец читает, дергая себя за усы. Мадам ле Дюк укачивает Сюзанну. Я смотрю в узкое высокое окно, мечтая набраться сил для прогулки вдоль побережья, где мы с Пьером провели столько радостных минут. Мы часами бродили по пляжу и разговаривали, держась за руки, не в силах расстаться.
Именно там, на берегу, произошло мое грехопадение. На покатых склонах песчаных холмов, где мы обнимались и целовались, как сумасшедшие. Разумеется, Пьер сделал мне предложение. Он сказал, что у них во Франции принято заниматься любовью до свадьбы, это не стыдно, и что, согласившись стать его женой, я стану наполовину француженкой. Я ни о чем не жалею. Я и сейчас с упоением вспоминаю ту единственную ночь страстной любви, прикосновения его гладкой шелковой кожи, струящийся подо мной песок.
Когда я поняла, что ношу под сердцем ребенка, было уже поздно. К тому времени я узнала о похождениях Пьера. Со служанками и белошвейками, дамами из общества и кружевницами. Казалось, никто не может устоять перед его обаянием, а я ничего не замечала. Тогда я представила свое будущее: отвергнутая жена, в чужой стране, вдали от дома, которая не может доверять ни служанке, ни подруге. За все золото мира я не согласилась бы на столь горькую участь.
Поначалу я страшно ревновала. Думала только о том, как он прикасается к другим женщинам, целует их, шепчет на ухо ласковые слова. Ревность, зеленоглазое чудовище, вцепилась в меня мертвой хваткой. Я не находила себе места и не могла думать ни о чем другом. А однажды вечером я решила доверить свои чувства бумаге. Теперь я задумываюсь: наверное, меня направлял сам Господь, ведь поэзия стала моим спасением. Неделю спустя я вернула Пьеру кольцо. Он на коленях умолял меня хорошенько подумать, уверял, что все разговоры о других женщинах — клевета и ложь. Я колебалась. Он был так красив, смел, обворожителен. Славился мужеством и храбростью на поле боя. Мое тело таяло и рвалось к нему, но разум одержал победу. Мне дала силы поэзия.