Анна Орлова – Женщина модерна. Гендер в русской культуре 1890–1930-х годов (страница 68)
Вагинов показывает, что под влиянием новых обитателей города и подчиняясь закону распада, который охватил Петербург после революции и в годы Гражданской войны, словно бы лишившись живительных соков — той пуповины, что соединяла «эллинистов» города с нечеловеческим организмом Петрополя, они вырождаются и умирают. Вагинову удается изобразить «власть места» (о которой писал Н. П. Анциферов) не только над духом, но и над самой жизнью человека: смерть города оказывается гибельной для его коренных жителей.
Смрад разложения становится таким же характерным «героем» «Козлиной песни», как и ее «человеческие» персонажи. Для появляющегося на пороге книги Автора по Ленинграду носится трупный запах. То же чувствует его герой Тептёлкин: «Все казалось Тептёлкину таким рассыпавшимся плодом. Он жил в постоянном ощущении разлагающейся оболочки, сгнивающих семян, среди уже возносящихся ростков»[1023]. Позже другой персонаж романа — неизвестный поэт — сочиняет трагически-ироническое стихотворение:
«Живых трупов», разгуливающих по виртуальному Ленинграду, замечает Автор в реальном городе. Они не желают подстраиваться под изменившиеся с приходом большевиков обстоятельства жизни и предпочитают не замечать новых насельников города, тех, кого писатель называет «новыми вифлеемцами». Почитая себя людьми эпохи Возрождения («Мы последний остров Ренессанса ‹…› в обставшем нас догматическом море…»)[1025], [1026], герои Вагинова намеренно отгораживаются от действительности теоретическими построениями и мыслями о том, что они являются подлинными хранителями петербургской культуры.
Но не только теории способствуют отрыву коренных петербуржцев от действительности. Особую силу и власть имеют разного рода дурманы, вроде опиума, после принятия которого героям «Козлиной песни» Ленинград представляется Римом периода упадка. Персонажи видят, как Нева превращается в Тибр, как перед глазами возникают причудливые видения садов Нерона или Эсквилинского кладбища, им кажется, что за ними следят мутные глаза Приапа[1027]. Над городом витает дух декаданса, и некоторые жители отбрасывают всякий стыд и предаются сладострастию (см. главу «Философия Асфоделиева»).
Помимо «оргиастических» видений и практик, дурман дарит прозрения самым чутким обитателям Ленинграда. В наркотических грезах неизвестного поэта возникает Авернское озеро, рядом с которым, по римскому преданию, находился вход в Аид: «Тогда зало переменялось. Для неизвестного поэта оно превращалось чуть ли не в Авернское озеро, окруженное обрывистыми, поросшими дремучими лесами берегами, и здесь ему как-то явилась тень Аполлония»[1028]. Само Авернское озеро описано в «Энеиде» так: «Птица над ним ни одна не могла пролететь безопасно, / Мчась на проворных крылах, — ибо черной бездны дыханье, / Все отравляя вокруг, поднималось до сводов небесных…»[1029] Смрад «устий Аверна» переносится Вагиновым на каналы Петербурга — Ленинграда.
Как мы помним из чтения Вергилия, вдоль Авернского озера рос темный лес, преграждавший путь к пещере, через которую Эней сошел в Гадес (одну из частей Аида): «Вход в пещеру меж скал зиял глубоким провалом, / Озеро путь преграждало к нему и темная роща»[1030]. Темный лес напоминает и образ-символ из «Божественной комедии» Данте (первая терцина первой песни «Ада»). Отсылки к ней также находим в «Козлиной песни»: «К утру гуманизм померк, и только образ Марии Петровны сиял и вел Тептёлкина в дремучем лесу жизни»[1031]. Тень Аполлония[1032], которая является неизвестному поэту в дебютном романе Вагинова, напоминает о беседе Одиссея с тенью прорицателя Тиресия, а также с другими полупризрачными обитателями Аида. Одиссей также встречается на страницах «Козлиной песни»: «И если он [Тептёлкин] сейчас умрет, то за его гробом пойдет не менее сорока человек и будут говорить о борьбе против века и изобразят хитроумным Одиссеем…»[1033]
В небольшой сцене наркотического видéния Вагинов контаминирует известные сцены катабасиса из «Одиссеи», «Энеиды», «Божественной комедии». То, что переживали древние и новые авторы, теперь, на очередном витке истории, переживает как откровение неизвестный поэт, герой «Козлиной песни»: будущее открывается ему как испытание, через которое должен пройти он сам и люди его круга — ленинградская интеллигенция, те, кого писатель называет «эллинистами». Прежде чем сойти в Аид, героям «Козлиной песни» необходимо принести жертву, как это делали Одиссей и Эней. Но это будут не кровавые дары в виде убитых птиц или животных, а социальное положение: герои должны пожертвовать своим общественным статусом, чтобы сохранить себя и петербургскую культуру. Вопрос сотрудничества с большевиками остро стоял для ленинградской интеллигенции. Как показал Вагинов в дебютном романе, каждый решал его разными способами: от самоубийства (неизвестный поэт), до адаптации к условиям новой власти (Тептёлкин).
На исходе нэпа, перед началом первой пятилетки, Вагинов отдавал себе отчет, что испытания для интеллигенции только начинаются. Первая половина 1930-х годов не прошла для нее безболезненно: вспомним показательные судебные процессы: Шахтинское дело (май 1928), дело краеведов (май 1931), Академическое дело (февраль — август 1931), когда, помимо ученых из других городов Союза, были осуждены и репрессированы представители ленинградской интеллигенции: академики С. Ф. Платонов, Е. В. Тарле, Н. П. Лихачев, члены-корреспонденты С. В. Рождественский, В. Г. Дружинин, В. Н. Бенешевич, пушкинист Н. В. Измайлов, литературовед Б. М. Энгельгардт, геолог А. Н. Криштофович и многие другие.
Перед самой смертью Вагинов пишет роман «Гарпагониана» (<1933–1934>), оставшийся незаконченным. В этом бытописательски-фактографичном тексте автор вновь возвращается к размышлениям о судьбе «прежних людей», «эллинистов» Ленинграда, к идее, высказанной в ранней прозе, о том, что «родина его в земле»:
Пригласил меня один чужестранец в дом свой и долго расспрашивал на незнакомом языке. И по движениям губ понял я, что расспрашивает о родине моей. Показал я знаками, что родина моя в земле, что больше нет родины моей[1034].
Подобно Данте, герои Вагинова отправляются в путешествие по аду в поисках надежды на спасение. Если великого флорентинца в «Божественной комедии» вели Вергилий и образ прекрасной Беатриче, то герои «Гарпагонианы» (Локонов, Жулонбин, Анфертьев) оказываются без провожатых, поскольку сами представляют собой воплощенные грехи ленинградской интеллигенции: Локонов — уныние, Жулонбин — жадность, Анфертьев — пьянство.
Герои Вагинова достаточно мобильны: Анфертьев путешествует по Ленинграду в поисках товаров, которые можно сбыть на толкучках и рынках; Жулонбин занят систематизацией предметов своей абсурдной коллекции (окурков, дореволюционных визитных карточек, обрезанных ногтей и т. п.), постоянно ищет новые объекты коллекционирования; Локонов же хандрит и мучительно скитается по городу в надежде вернуть молодость.
В «Гарпагониане» Вагинов показывает страдания отдельных человеческих душ, создавая портреты социально-психологического состояния жителей Ленинграда, мужчин по преимуществу. Здесь возникают наиболее репрезентативные изображения ленинградцев периода социалистической реконструкции.
Не только в прозе, но и в лирике 1930-х годов образ смрадного преддверия Аида сменяется у писателя образом адского селения, который вновь актуализирует связи с «Божественной комедией»: «В аду прекрасное селенье / И души не мертвы»[1035]. У Данте (в переводе М. Лозинского): «Я увожу к отверженным селеньям, / Я увожу сквозь вековечный стон, / Я увожу к погибшим поколеньям»[1036].
Таким образом, писатель подводит итог собственным почти пятнадцатилетним наблюдениям за судьбой Петербурга — Петрограда — Ленинграда. Созданная большевиками социально-бытовая система «заживо похоронила» целые классы бывших промышленников, торговцев, дворян, священников, кулаков, белых офицеров, урядников, полицейских, жандармов, «буржуазных» интеллигентов шовинистического толка (по классификации Сталина, сделанной им в докладе «Итоги первой пятилетки», 1933), сделав их «живыми покойниками», которые продолжают существовать в новом пространстве в условиях индустриального штурма первой пятилетки.
Таким же бытописательским памятником является повесть Лидии Чуковской «Софья Петровна» (1939–1940), написанная по горячим следам Большого террора в Ленинграде. Вагинов, умерший в 1934 году, отказываясь от мистической трактовки происходивших в городе процессов и доводя их до гротеска, тем не менее работал в области историософии, на разных этапах своего творчества подчеркивая связь своих персонажей с двухсотлетней петербургской традицией, выводя в романах опустившихся представителей петербургско-ленинградской интеллигенции. Лидия Чуковская также находится в поисках наиболее репрезентативных образов ленинградцев, но уже не периода нэпа и первой пятилетки, а Большого террора. Ее героини — многочисленные женщины «из бывших», оставленные свирепой машиной репрессий без спутников и детей, наедине со своими страхами и воспоминаниями о былом «идиллическом» житье-бытье. Рассказывая историю одной женщины, у которой репрессировали сына, Чуковская описывает трагедию, постигшую многих людей ее круга. Вагинов рисовал потустороннюю жизнь Ленинграда, изображая людей, оказавшихся за фасадом советской системы, выдавленных из нее, но не в лагерь, тюрьму или на стройку социализма, а в подполье города. Чуковская изображает жизнь в рамках системы тех женщин, которые приняли новые обстоятельства существования и старались найти свое место.