Анна Орлова – Женщина модерна. Гендер в русской культуре 1890–1930-х годов (страница 51)
В этой статье мы попробуем выяснить, каким образом текстуализировала свой женский опыт Кузьмина-Караваева, и сосредоточимся на сборниках, подготовленных самой писательницей, чтобы проследить как выражается в их сквозных образах лирическое альтер эго автора; в каких обликах молодая талантливая женщина начала ХХ века осмысляет самое себя, свой жизненный путь и призвание; какие историко-художественные прототипы она находит для репрезентации в лирике своего «я» и для социальной реализации. Таким образом, под
Лирическое наследие будущей матери Марии интересно как свидетельство взросления неординарной личности, которая уже не мыслит себя только в рамках роли жены и матери, а пробует силы в разных общественных сферах. Одной из областей, где заявляет о себе Кузьмина-Караваева, стала литература. Сразу отметим, что лирическое «я» всех ее сборников характеризуется женским гендером и женским грамматическим родом. Она не играет, подобно З. Н. Гиппиус или П. С. Соловьевой, в литературные игры с подменой гендера и не прячется за мужской маской — однако расшатывание гендерного канона предпринимает по-своему.
Первый сборник начинающей поэтессы «Скифские черепки» (1912) отражает достаточно короткий, но яркий период в ее жизни: в 1910 году она выходит замуж за Д. В. Кузьмина-Караваева и окунается в литературную жизнь Петербурга. Молодые супруги посещают «башню» Вяч. И. Иванова и религиозно-философские собрания, Кузьмина-Караваева активно участвует в деятельности «Цеха поэтов». Поэтому в первой книге писательницы обнаруживаются следы литературной моды: акмеистическая мифопоэтика и стилизация.
Для дебюта на литературном поприще начинающая поэтесса выбирает образы
Вольная жизнь древних народов причерноморских степей в сумрачном северном Петербурге представлялась, с одной стороны, заманчивой экзотикой, а с другой — вписывалась в череду лирических стилизаций, обращенных к древним языческим культурам и славянской и античной мифологиям, в числе которых были, например, сборники С. М. Городецкого «Ярь» (1907), «Перун» (1907) и «Дикая воля» (1908)[726], Л. Н. Столицы «Лада» (1912) или С. М. Соловьева «Цветник царевны» (1913). Примечательно, что в отзыве М. А. Волошина на сборник «Ярь» его автор сравнивается и с древним скифом, и с древнегреческим фавном: «…Сергей Городецкий молодой фавн, прибежавший из глубины скифских лесов…»[727] Волошину чудится древняя кровь в облике крепкого молодого человека, появившегося в рафинированных литературных салонах столицы. Вполне вероятно, что Кузьмина-Караваева старалась создать в своей дебютной книге аналогичный образ «древней крови» не без влияния статьи Волошина и сборников Городецкого. Но речь идет только об общей устремленности в прошлое, к корням; стихи начинающей поэтессы оригинальны и лишены очевидной подражательности.
Лирическая героиня Кузьминой-Караваевой в «Скифских черепках» отличается двойственностью: в главном цикле «Курганная царевна» она — дерзкая, смелая
Очевидна связь тематики и центральных образов этого цикла со стихотворениями двух старших современников поэтессы: В. Я. Брюсова («К скифам», 1899) и К. Д. Бальмонта («Скифы», 1899), которые одними из первых обозначили скифскую тему русского модернизма, достигшую высшего развития в годы Первой мировой войны и революции. Общими оказываются сцены пира и охоты, образы бескрайней степи и жертвенных костров, культ смелости и воинского умения. Кузьмина-Караваева создает женскую вариацию образа древнего скифа — это
Образ девы-воительницы в разных его вариантах (амазонка, Пентесилея, Брунгильда, валькирия, Жанна д’Арк и др.) в поэзии русского модернизма был достаточно популярен. К нему обращались А. А. Блок, А. Белый, В. Я. Брюсов, Н. Г. Львова, Н. С. Гумилев, М. А. Кузмин, М. И. Цветаева, Л. Н. Столица и другие поэты, поэтому его появление в лирике Кузьминой-Караваевой вписывается в определенную мифопоэтическую традицию, сформировавшуюся в начале ХХ века[731]. Возникновение подобного образа — свидетельство «гендерного беспокойства», проявляющегося в узурпации поэтессами патриархальной маскулинной роли воина (степного разбойника) и в отказе от традиционной женственности (которая понимается как мягкость, слабость, кротость). По мнению В. Б. Зусевой-Озкан, претендующая на подобную роль женщина «неизбежно воспринимается как существо особой, странной, непонятной, промежуточной (андрогинной) природы»[732]. Эта вызывающая необычность была художественно привлекательной, а также содействовала пересмотру традиционных представлений о гендере. В литературе русского модернизма обычно разрабатываются три вариации сюжета, связанные с девой-воительницей: роковой поединок с возлюбленным, кончающийся гибелью одного или обоих противников; любовное преследование при равенстве сил героев; брачный союз героини с более слабым мужским персонажем, согласно принятому ею решению[733].
У Кузьминой-Караваевой мы наблюдаем оригинальное развитие образа девы-воительницы и интерпретацию архетипического сюжета борьбы женского и мужского персонажей. С одной стороны, она создает образ возлюбленного как скифского царя, но о нем всегда говорится в прошедшем времени — он давно мертв, и гибель его никак не объясняется. С другой стороны, стихотворение «Щит в руке и шлем блистающий…» содержит указание на сюжет борьбы, но в нем происходит отказ от поединка (согласно второму типу сюжета о воительнице) по инициативе мужского персонажа, причем возлюбленный противник загадочно характеризуется эпитетом «невзирающий»:
Стихотворение «Будет ли новая сеча?» снова проигрывает сюжет несостоявшегося поединка, и снова битва не случается по инициативе героя-возлюбленного, который описывается как нежный, слабый, фемининный: «Нести ты томленья не смог / И первый не выдержал битвы»[735]. Непокоренная героиня так и остается одинокой девой, ищущей своего господина, т. е. архетипический сюжет не приходит к своему логическому завершению: браку или гибели.
Ряд стихотворений развивает эту коллизию недовоплощенной борьбы. Весь первый сборник Кузьминой-Караваевой пронизан мотивами реинкарнации, которые заявлены в прозаическом авторском вступлении: «Мой путь опоясывал землю не раз», — говорит поэтесса[736]. «Курганная царевна» проживает все новые и новые воплощения на земле: «Я площади эти давно проходила / И слышала тот же тоскующий плач…»[737] Прошли века, древнее царство ушло в небытие, язычество сменилось христианством, а лирическая героиня помнит свое прошлое и томится на земле от одиночества. Она чужая в новом мире и сначала не хочет стать покорной «рабой господней» («Мне не быть рабой господней, / Не носить его вериг, — / Завтра минет как сегодня, / Околдует новый миг»[738]), так как в ее жилах течет кровь язычницы. Схематично обрисованный в первом цикле образ утраченного земного «возлюбленного», спящего в кургане «огненосца-скифа», конкурирует с образом Христа, который постепенно занимает все больше и больше места в душе лирической героини. Эта внутренняя борьба двух вер и двух мироощущений, описанная с легким жертвенно-эротическим оттенком, отражена в стихотворении «Бесстрастна я, как в храме жрица…»: