18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анна Морок – Ненавижу тебя. За то, что ты мой (страница 12)

18

— Заткнись, Рыж.

Полина пожала плечами. Отломила ещё дольку шоколада. Надела наушники — одним движением, привычным, обсуждение закрыто. Экран ноутбука засветился сериалом. Она легла, подтянула одеяло.

Я сидела на кровати, босая, с долькой шоколада в руке. За окном — фонарь, двор, гул проспекта вдалеке. Батарея щёлкала — неравномерно, с паузами, как старый метроном, у которого сбилась пружина. Лавандовый диффузор гудел на тумбочке, и от него мешался запах — лаванда, шоколад, ноябрь из открытой форточки.

Шкаф был закрыт. Пальто — то, кашемировое, тёмно-синее — я вернула. Его здесь нет. В шкафу — мои свитшоты, джинсы, Полинин халат. Никакого сандала.

Но я вспомнила, как шкаф пах неделю назад. Просто вспомнила — на секунду, без причины, — и тут же выбросила это из головы.

Я легла. Подтянула одеяло. Закрыла глаза.

Реферальная модель. Барт. Семиотика бренда. Эссе. Дедлайн. Нормальные вещи. Правильные вещи.

Его глаза в отражении витрины — размытые, светлые.

Нет. Реферальная модель. Процент конверсии рекомендаций. LTV.

Я перевернулась на бок. Подушка — жёсткая, тонкая, общежитская. Полина дышала ровно — уснула, наушники съехали, экран погас.

Тишина. Батарея. Фонарь.

Он пришёл в мою кофейню. Сел за стойку. Пил кофе. Работал. Молчал. Ушёл. Оставил пять тысяч за чашку, которая стоит двести пятьдесят.

И вернётся.

Я знала это так же точно, как знала, что завтра будет четверг, и что молния на «Аляске» заест, и что всё будет как обычно. Знала — телом, горлом, тем местом под рёбрами, которое сжималось каждый раз, когда я думала о нём, и которое я не могла назвать, потому что назвать — значит признать.

А признать я не готова.

Я закрыла глаза. Сжала край одеяла. И заставила себя думать о реферальной модели до тех пор, пока не уснула.

Интерлюдия 1. Его тишина

Самолёт сел в Шереметьево в шесть утра. За иллюминатором — серая каша: низкое небо, мокрый бетон, жёлтые фонари расплываются в тумане. Лондон тоже серый, но иначе — чище, ровнее, серость как дизайнерское решение. Москва не притворяется. Москва серая как факт.

Три года. Магистратура. Диплом. Квартира в Челси, которую оплачивал отец и которая пахла чужой мебелью. У него были планы — партнёрство с Ashby Group, вход в лондонский рынок. Всё просчитано, все звенья на месте. Я был одним из звеньев. Я не остался. Формально — аспирантура в Вышке. Отцу я сказал: «Москва, два года, потом вернусь». Он не поверил. Я и не старался.

Настоящая причина помещалась в два слога, и я три года не произносил их вслух, как будто от этого что-то изменится. Не изменилось. Имя сидело в рёбрах — тупое, ноющее, как ушиб, который не проходит, потому что каждый день задеваешь то же место. Утром — когда варил кофе и автоматически тянулся к молоку, хотя сам пью чёрный. Днём — когда видел на улице девчонку с рюкзаком и хвостом, и делал полшага, прежде чем понимал. Ночью — хуже всего. Ночью не было дел, лекций, тренировок. Ночью были потолок, тишина и мысль, которая крутилась по одной и той же траектории.

Ася.

Я вернулся, потому что больше не мог не вернуться.

Квартира деда на Патриарших ждала меня в том состоянии, в котором я её оставил. Домработница Нина Павловна приходила раз в неделю — вытирала пыль, поливала фикус. Фикус выжил. Я зашёл, поставил чемодан, закрыл дверь. Тишина обрушилась сразу — густая, плотная, звукоизоляция в этом доме стоит больше, чем вся мебель. Шаги по дубовому паркету, который дед выбирал лично. Мраморный кухонный остров. Книжные полки во всю стену. Боксёрские перчатки на крючке у двери кабинета.

В кабинете — груша. Тяжёлая, кожаная, дед повесил её для меня, когда мне было шестнадцать. Я провёл ладонью по поверхности — прохладная, шершавая, под пальцами вмятины от старых ударов. Мои вмятины. Странно: вернуться в квартиру, где тебя ждали только вещи.

На книжной полке в гостиной — фотография. Одна. Рамка серебристая, простая. Одиннадцатый класс. Я — худой, нескладный, рубашка расстёгнута на две пуговицы. Она — рядом, полуоборот, смеётся. Хвост, веснушки на переносице, рюкзак сползает с плеча. Глаза зажмурены от смеха. Я на фото смотрю на неё, а не в камеру. Взял рамку. Посмотрел. Поставил обратно. Сжал челюсть — привычное, ежедневное, мышцы знают этот жест лучше, чем улыбку.

На кухне кофемашина включилась с мягким гулом. Пока она прогревалась, я стоял, упёршись руками в столешницу: молоко, без сахара, овсяное, не коровье. Это не для меня. Я пью чёрный. Но руки помнили — открыть холодильник, проверить. Молока не было. Я выпил чёрный кофе стоя у окна. За окном — крыши Патриарших, мокрые от мороси, голые ветки лип, и где-то внизу — город, в котором она живёт.

Первый день в Вышке. Без четверти девять. Коридор нового корпуса — стекло, бетон, свет. Я стоял у стены, смотрел в телефон. Не читал — буквы прыгали, потому что я знал: она здесь. Третий курс, факультет коммуникаций. Я это выяснил ещё в Лондоне, потому что я — Волконский, и если мне нужна информация, я её получаю. Да, это звучит как то, что сделал бы отец, и я ненавижу это сходство.

Запах. Стаканчик горелого кофе из автомата, потом — мягкое, мыльное, чистое, и под ним — она. Не духи. Она никогда не носила духи. Просто тёплая кожа и что-то, что моё тело распознавало раньше головы. Я не поднимал глаз. Слушал: скрип кед по мрамору, быстрый, уверенный, чуть неровный ритм. Потом — тишина. Шаги остановились.

Я поднял голову.

Три метра. Она стояла посреди коридора, стаканчик в руке. Волосы в хвосте. Рюкзак Kanken — жёлтый, с пятном на клапане. Куртка чужая, мужская, велика на два размера. Лицо — то же. Скулы, веснушки, тёмные глаза. Под глазами — тени. Она не высыпалась. Она никогда не высыпалась. Тысяча девяносто шесть дней, и вот она стоит, и смотрит на меня, и в глазах — ненависть. Чистая, яркая. Я увидел, как её пальцы сжались на стаканчике, как пластик промялся, как кофе плеснул через край и потёк по запястью, и она даже не дёрнулась.

Я сделал шаг. Она развернулась.

Быстро — не бег, но близко. Спина прямая, плечи жёсткие, кеды по мрамору. Я стоял и смотрел, как она уходит, и рука поднялась сама — на полсекунды — и я опустил её, потому что жест был бессмысленный. Она дошла до стеклянной двери в конце коридора, дёрнула. Дверь не поддалась. И она впечаталась лбом в стекло.

Звук — глухой, короткий. Она замерла, прижавшись лбом к двери, и мне сдавило грудь так, что я перестал дышать. Не от смеха. Ей больно, и виноват я, и не могу подойти, и подхожу, потому что ноги уже несут, и это не решение.

— Ася.

Она обернулась. Лоб красный, глаза мокрые, но слёз нет — она сжигает их на подходе, я это помню, она никогда не плачет при людях. Я стоял в двух шагах. Её горло дёрнулось.

— Не трогай.

Два слова. Тихо, сипло. Она открыла дверь — правильно, от себя — и ушла. Дверь закрылась на доводчике. Бесшумно. Я стоял в пустом коридоре, и кофейная лужа у моих ног медленно остывала.

Часы на запястье показывали девять ноль три. Дед подарил их мне на шестнадцатилетие — A. Lange & Söhne, тонкий корпус, белый циферблат, синие стрелки. «Время, Ромка, единственное, что нельзя купить. Можно только потратить. Трать с умом.» Он умер через четыре месяца. Инфаркт, ночью, во сне. Я носил их каждый день с тех пор, и каждый раз, когда смотрел на циферблат, думал не о времени, а о том, что дед был единственным Волконским, которого стоило уважать. Можно быть Волконским и не быть как отец. Я повторял это так часто, что фраза стёрлась, стала привычкой, как сжатая челюсть. Но стёртая — не значит неправда.

Вечером я стоял в кабинете и бил грушу. Без перчаток — бинты, тейп, голые костяшки. Удар левой, правой, левой. Груша качнулась, цепь скрипнула. Кожа на костяшках горела. Шрам на правой руке — белый, рваный — натянулся при ударе, и я почувствовал его, как чувствуешь старый перелом перед дождём.

Одиннадцатый класс. Коновалов. Фамилию помню, лицо — нет. Он сказал что-то о ней. Что именно — стёрлось, мозг не сохранил слова, только температуру: жар от живота к горлу за полсекунды, и руку, которая уже летела. Первый раз бил человека по лицу — и сразу зубы. Два. Верхних. Костяшки хрустнули — мои, не его, — и боль пришла позже, когда я стоял над ним, и кровь капала на кафель школьного туалета. Ася не узнала. Я сказал — упал на тренировке. Она посмотрела с подозрением, провела пальцем по пластырю на моих костяшках — осторожно, почти не касаясь. У меня перехватило дыхание. Пластырь. Её палец. Больше ничего не было, но мне хватило. Не жалею.

Я ударил грушу ещё раз, и цепь загремела, и пот скатился по виску, и футболка прилипла к спине, и квартира была пустая, тихая, огромная, и в ней — только я и мысль, которую невозможно выбить из головы, сколько ни бей.

В телефоне — чат. Её имя. Односторонний. Тридцать шесть сообщений за три года, ни одного ответа. Я открыл его, когда дыхание выровнялось, а костяшки ещё горели. Первое — январь, три дня после отъезда: «Я не мог объяснить. Но я объясню. Когда смогу.» Без ответа. Через месяц: «Снег в Лондоне. Мокрый, не как наш. Тает, не долетая до земли.» Без ответа. Апрель: «С днём рождения, Ась.» Без ответа. Дальше — реже, короче: «Дождь.» «Выиграл спарринг.» «Скучаю.» Последнее — слово из семи букв, которое я написал один раз и больше не повторял, потому что даже в пустой чат это было слишком.